Поклонитесь колымскому солнцу Гавриил Семёнович Колесников Автор, геолог по профессии, много лет жил и работал на Колыме. Своеобразие и прелесть северной природы, характерные для нее интереснейшие явления, любопытные детали из жизни геологов и обитателей колымской тайги — все это составляет основное содержание книги. Гавриил Колесников Поклонитесь колымскому солнцу Романтика Севера Джек Лондон многим из нас помог стать разведчиками. Редкий из колымчан равнодушен к этому американцу. Не знаю, есть ли еще где на карте мира его имя, а у нас, на Колыме, озеро Джека Лондона плещет голубой волной в каменной чаше высоких гор. Первый географический памятник воздвигнут талантливому писателю колымскими геологами. Это дань нашего уважения певцу северной романтики. Но вот дело-то какое: все труды и мытарства наши в поисках золота — это ведь яростный спор с Джеком Лондоном. Все мы ходили по золоту, видели и перевидели его. Кстати говоря, оно очень невзрачно на вид. Неопытным глазом не сразу и разглядишь отмытые золотые крупинки в бороздке лотка. Не однажды находил и я самородки. Раз даже нашел их целое гнездо; ударом кайла отщепил мерзлотную лепешку размером в две ладони, а под ней — гнездо самородков, больше часа в шапку собирал. Не скажу, что я остался равнодушен к этой находке. С увлечением выковыривал из оттаявшей земли сгустки и капли тусклого желтоватого металла. Но у меня ни разу не возникло желания стать хозяином своей находки, меня не лихорадило при мысли, что вот один удар кайла сделал меня богатым человеком, ни от кого не утаивал я самородков, не жалел, что по праву первооткрывателя не «застолблю» кусок ничейной земли, как оказалось, густо перемешанной с золотом. Так что же тянуло нас на Север, что так привязывало к нему при полном, я бы сказал, естественном нашем бескорыстии? Видимо, в самих человеческих генах заложена тяга к неведомому и невиданному, тяга к поиску. Доброе это свойство под воздействием нелепой и темной социальной среды деградирует в отвратительное стяжательство, рождает в жизни и в искусстве мужественных, волевых, но… опустошенных героев. Такие они у Джека Лондона, Брет Гарта, Мамина-Сибиряка, Вячеслава Шишкова. Писатели — крупные, а герои их — нет! Страшно и больно за человека, если смыслом его жизни становится золото… Когда это было? Ой, давно! Почти четыре десятилетия минуло с того времени… Итак, выбор сделан. Самолет уже не вернется. Чуточку щемило сердце при мысли, что много лет не увижу я «материка» — как говорят на Колыме, хотя Колыма и есть самый коренной материк. Далеки и недоступны теперь и Художественный театр, и Третьяковская галерея, и ласковые Воробьевы горы, и уютные Арбатские переулки. Всему этому я предпочел край света! Северо-восточный угол Азии не только на карте представляется краем света. Это действительно грань, дальше которой живому двигаться некуда. Да в этом крае и не особенно охотно приживается живое. Здесь все не в меру. Невообразимо богаты недра. Но как цепко держится за свои богатства вечномерзлая земля! Неукротимые горные речки, такие бурные в половодье, вымерзают до основания зимой. Нежные, прозрачно-акварельные краски служат каким-то издевательским фоном для страшных метелей, диких ветров, непереносимых морозов. В короткое и знойное лето почти не заходит солнце, а в бесконечно длинные зимы никогда не бывает светлее, чем на Дону в сумерки. Мощные горные хребты и кряжи обступают долины рек. По распадкам бегут ключи — такие студеные, что ломит зубы, когда вы пьете их чистую и прозрачную, как горный хрусталь, воду. Небу, ущемленному горными цепями, тесно, и оно кажется необыкновенно высоким, но узким. Один из моих спутников говорит с оттенком неприязни: — Словно черти накидали эти горы горстями на грешную землю. Не зря здесь ни птица настоящая, ни зверь путевый не живут. Но это неверно! Трудно и птице, и зверю, и дереву приспособиться к однообразно-тяжелым условиям Севера. Но зато все, что приспособилось, стало необычайным, своеобразным. И звери и птицы зимой по преимуществу белые, и только какая-нибудь черная отметина на кончике хвоста позволяет различать горностая или куропатку на безупречно белом снежном поле. Мех у зверей густой, теплый. Деревья приспособились уходить под снег и осенью стелются по земле, как гибкие и тонкие былинки, а те, которые не умеют этого делать, сбрасывают на зиму хвою и стоят упрямые и злые, грозя окоченевшими сучьями ветрам. Местами, по редколесью, лиственницы сплошь облипает густая мохнатая изморозь, и они, наполовину засыпанные снегом, становятся похожими на фантастические химеры, то страшные, то смешные… Много лет скитался я с товарищами по долинам Колымы и ее притоков, отыскивая зарытые временем клады. Не часто встречали мы людей, но часто видели непуганого зверя, нестреляную птицу, немятую траву, нетронутое автомобильной копотью небо… Тогда все это было еще впереди. Я только очень много читал и слышал о Дальнем Севере и почти ничего не видел сам. Может быть, поэтому первые дни в тайге были так интересны и так отчетливо запомнились. …Раннее утро начала октября, но давно уже легла зима. Утреннее небо — спектрально-голубое. Тайга молчит величаво и равнодушно. Ни зверя, ни птицы кругом, ни ветерка, ни шороха — белое безмолвие! Постепенно глаз привык различать в белом океане другие тона и краски. Налево по крутому берегу чернели стволы оледеневших лиственниц. Направо резко выделялись красные верхушки тальника. Кажется, что серые глыбы гранита силятся вырваться из снежного плена крутобоких сопок. Поднявшееся из-за сопки солнце раскрасило радужными тонами края появившихся откуда-то облаков… Нет, совсем не бедна красками эта белая пустыня. Так начинался для меня Север. …По воле случая судьба накрепко связала меня со старым сибирским охотником и старателем Поповым. Должность его в наших разведочных партиях была самая скромная — он ведал хозяйством, попросту говоря, был завхозом. С многотрудными обязанностями своими Попов справлялся отлично и немало способствовал успеху общего дела. Но главное, стал этот человек для меня верным другом и надежным помощником в сложной и нелегкой кочевой жизни. Не один раз потом мы меняли наши таежные избы, жили в палатках, мокли под дождем, грелись костров в холодные колымские осенние ночи. Сурово мы жили на Севере, но интересно — и не только для себя. И если бы мне удалось повторить мою жизнь заново, я снова стал бы разведчиком недр на Колыме. Огонь над вечной мерзлотой О себе Попов говорил скупо. Но иногда, при каком-нибудь случае, раскрывались неожиданные и всегда интересные обстоятельства его жизни. В тот раз зашла речь о кострах, о таенном тепле… Как всякий исконный таежник, Попов был мастер разводить костры. Спасая от ветра в сложенных ладонях огонек, он без промаха поджигал пирамидку из сухих стружек. Спички находились всегда при нем. Хранил он их в стеклянном пузырьке с притертой пробкой, который носил на гайтане под сорочкой, как крест. На всю жизнь остался у меня в душе след одного детского огорчения. Я только-только освоил технику зажигания спичек о горячий утюг, как мать шлепнула меня по рукам полотенцем. Было не больно, но до слез обидно. Именно таким способом добывал огонь Попов. Он брал две сухие палка, и тер их одну о другую до тех пор, пока они не нагревались; затем достаточно было чиркнуть спичкой о горячую палку — и спичка безотказно воспламенялась. Коробок в бутылочку не уберешь, а размокнуть он мог запросто. У сердца человек носил только спички. Попов придерживался этого способа с достопамятной осенней ночи времен гражданской войны. Он партизанил в сибирской тайге и, подбитый колчаковцами, отстал от своих, уходивших с боем в лесную глухомань. — Невесело, скажу я тебе, одному в кромешной таежной темени оставаться, — рассказывал он мне свою историю. — А тут еще нога подраненная огнем горит. Самого-то всего дрожь пробирает. Снежок срывается. Студено. Со мной только что старая берданка оплечь, с одним патроном. К рассвету-то совсем окоченел, скулы свело, язык не ворочается… Вот тогда я и вспомнил отцовы бывальщины. Вынул патрон, войлочным пыжом он у меня был забит, настоящим, а под ним картечина закатана. Разрядил патрон, пороху чуток на донышке оставил и пыжом прикрыл. Ну, думаю, была не была, у отца, сказывал, получалось. Приподнял дуло-то четверти на две и в малую охапочку из самых тонких кедровых веточек посуше выстрелил. Кои ветки поразлетались напрочь, а пыжик войлочный затлел. С него я и костер раздул. Около огонька к вечеру меня и подобрали свои. Изба у нас там была в потаенном месте срубленная. На носилках отнесли, выходили… Вот с того часа и ношу спички в бутылочке под рубашкой. У меня были свои, «цивилизованные» способы добывания огня. Я удивлял Попова умением воспламенять смоченную в глицерине ватку, закатав в нее тонкий порошок обыкновенной марганцовки. Но чаще всего мне помогало солнце… Удивительная все-таки эта земля, Колыма. Под ногами — океан вечной мерзлоты. Над головой — яркое, зимой короткое и негреющее, летом бесконечное и палящее солнце. Оно расцвечивает колымское небо невиданными и незабываемыми красками. А цвет неба — это ведь свет солнца. Никогда не забыть мне неправдоподобно яркой голубизны колымского неба. Зимним утром оно вдруг открылось передо Мной над снежной линией далекого горного кряжа. И вот уже десятилетия миновали, а эта прозрачная и чистая голубизна словно застыла в глазах, не гаснет. Миллиардами крошечных радуг играет солнце во взвешенных ледяных пылинках. Оно окрашивает многоцветной каймой кромки неприметно возникающих облаков, которые так же неприметно тают в холодной голубизне. К вечеру колымскую землю окутывают густые сиреневые сумерки, а к морозной ночи небо набухает тяжелой мглистой желтизной. Ну а летом?.. Мне довелось тревожить колымские недра в таких местах, где летом солнце почти не покидает неба: чуть притемнеет к ночи, когда огненный диск на часок скроется за горизонтом, и глядишь, небо на востоке уже яростно заполыхало, чтобы не потухать весь нескончаемо длинный, жаркий, а часто и просто палящий «световой день». Какое огромное количество световой энергии излучает на землю колымское солнце! Оно пробудит от зимней спячки медведей и бурундуков. Вскроет ключи и речки. Заставит сбросить белые зимние одеяния горностаев, зайцев, куропаток. Поднимет к небу пушистые ветви кедрового стланика. Вскроет почки у лиственниц, и тайга загорится зеленым огнем. Покроет северные луга пахучим, буйным разнотравьем. Оттает золотоносные полигоны на приисках… Ну и позволит геологам обходиться без спичек. Мы ведь никогда не расстаемся с лупой, а «зажигательным» стеклом научились пользоваться еще в первом классе начальной школы. Так много летом на Колыме солнца и такое оно яркое и знойное, что нисколько я не удивился смелости энергетиков. Они спроектировали солнечную установку для оттаивания мерзлоты на разведанных нами золотых приисках. Давно пора! Огонь колымского солнца, если сосредоточить его силу в зеркальных батареях, будет служить людям даже прилежнее, чем в Средней Азии, хотя бы потому, что в самое нужное время в промывочный сезон — солнце круглосуточно не покидает своего поста на колымском небе. Спутанная карта Когда-то мы отправлялись обследовать новые места с весьма приблизительными ориентирами. И все, что видели на новой земле, сами наносили на карту, сами крестили ключи, сопки, озера. С годами таких мест, «где не ступала нога человечья», становилось все меньше. Впереди разведчика топограф делал инструментальную съемку, пилот производил аэрофотографирование. Чаще всего мы получали теперь обстоятельные карты, по которым легко ориентировались на местности, многое зная заранее; И на этот раз главный геолог вручил мне карту. Красным карандашом на ней был очерчен обширный квадрат — район нашей партии. — Вот эта голубая жилка и есть ваш главный ориентир, — сказал мой начальник. — Здесь вам отличная изба срублена. И кровля в три наката: генеральский КП! Никакие медведи не разберут. А верней и видней реки — нет для разведчика знака. — Карта не старая? — спросил я осторожно. — Что вы! — Главный улыбнулся. — Карта молодая, как всё на Колыме. Земля старая, все никак не оттает. Ископаемые льды здесь под слоем почвы прослежены… Ну, ни пера вам ни пуха. …Многоопытные и сноровистые якутские лошади, навьюченные нашим скарбом, лучше нас чуют дорогу. Безошибочно находят они тропку в гиблом болоте. День за днем тянется наше путешествие. — Началась кормежка комаров, — вслух размышляет Попов и философски обобщает: — Тоже твари, жить хотят. Только занятие у них больно скучное — кровь сосать… Проклятый гнус! В накомарнике душно. Да и не спасает он от гнуса. Где-то я читал, что ученые различают уже до сотни его разновидностей — и не придумали ни одного надежного способа, чтобы избавить от мучений людей, да и их кормильцев — оленей. Нет на гнуса угомону. Даже колымская стужа не может его выморозить. Гнус для нас был страшнее и холода и голода. Впрочем, голодали мы в редчайших случаях, при обстоятельствах чрезвычайных, а вот такие деликатесы, как куропатка с брусничной начинкой или хариус, жаренный в кедровом масле, можно отведать только на Колыме… Уверенно мы подошли к срубленной для нас избе. Избу мы обнаружили, а вот речки — главного и верного ориентира — на положенном месте не оказалось. Избе надлежало стоять на ее берегу, но ничего даже отдаленно похожего на берега вокруг нашего жилья не было. Исчезла река. Правда, кое-какие следы она все же оставила. Вместо голубой ленты мы увидели ожерелье разнокалиберных стариц, перехваченных широкими поясами затравевших уже перемычек. Ни пересохнуть, ни уйти под землю река не могла: колымские реки устойчиво питаются горными ключами и оттаивающей мерзлотой. — Ушла все-таки она от вашего глаза, — подтрунивал Попов. — Как же это вы, такие ученые, и за целой речкой недоглядели?! Но происшествие было для северного края довольно обычное. Реки здесь блуждают по тайге, как сбившийся с пути охотник. У иной каждый год новое русло. Все мы читали об известном смягчении климата в нашу эру. А вот геологу доводится видеть это смягчение, вернее результаты его, собственными глазами: крепятся, крепятся, а все-таки протаивают ископаемые льды, в провалы оседает возникшая над ними почва. Странствовать по таким западинам, будто специально для них приготовленным природой, очень любят гулливые северные речонки… Еще из институтских курсов знал я о меандрировании (блуждании) рек. Но одно дело профессорская лекция, другое — у тебя на глазах исчезнувшая с карты река. — Далеко она не уйдет, — оказал я Попову. — Где-нибудь в нашем же квадрате прячется, разбойница! Никаких географических вольностей мы допустить не могли и отправились на поиски беглянки, чтобы закрепить ее бег новой голубой жилкой на нашей «молодой» карте. Блуждающая река нашлась километрах в трех от своего первоначального русла… Белая западинка Самое долгое на Колыме — зима. Самое желанное — лето. А на гранях между ними — короткие, но бурные и яркие весна и осень. Своим чередом наступают времена года, но подкрадываются они незаметно, резких переходов между ними не чувствуется. Бывало, и вода полая схлынет, а потом снова в разгар мая такая понесет пуржина, что люди выходят расчищать трассу, машины откапывать… В давно минувшие времена газеты печатали красивое и трогательное сообщение: «В Крыму зацветает миндаль». Читающая публика облегченно вздыхала: — Слава богу! На Руси наступила весна. Для людей простых весна прилетала на грачиных крыльях: — Грачи прилетели! Февральская капель и ледяные сосульки на крышах. Мартовские ночные заморозки. Земля, парующая в апреле. Медленное набухание почек. Зеленый май с пением соловьев, буйной пахучей сиренью. А на Колыме мы отличали времена года так: Снег лежит — зима. Снег сходит — весна. Снег сошел — лето. Снег ложится — осень. Наступая на зиму, лето горячим языком слизывает снег от долин к вершинам: внизу давно зеленеют лиственницы, а на сопках еще долго полощутся белые снежные флаги. А зима, наоборот, надвигается сверху вниз: долины еще нарядно-зеленые и вишнево-лимонные, а она уже нахлобучивает снежные шапки на макушки гор и оттуда мечет пригоршни снега все ниже и ниже, пока не завалит сугробами всю Колыму… С вершины сопки, в граните которой мы искали оловянный камень, я приметил белую западинку, обрамленную широкой рамой черных лиственниц. Снежная западина была очень красива — белым фарфоровым блюдцем она лежала на черной скатерти зимней тайги. Каждое утро, отправляясь на работу, мы непременно чем-нибудь отмечали белую западину. — Вот растает наше блюдечко — значит, и у нас наступит лето, — говорил я Попову. — Давай заметим, когда оно исчезнет. Попов промолчал. Сбежали с гор ручьи. Оттаяли снежные шапки на вершинах. Расправил согнутые члены и потянулся к небу стланик. Все признаки весны, а наша западинка, как ни в чем не бывало, лежит себе фарфоровым блюдцем, только теперь уже на зеленой скатерти, потому что лиственницы сплошь оделись в зеленые шали. — Вот ведь какая привередливая, не тает! — А она и не растает, — сказал Попов, — Забой! Он маленько подтаял, только мы не видели, слежался и до нового снега выстоит. Хоть западинкой этой, а не уступает зима колымскому лету! Зима действительно не уступила, и мы перестали ждать, когда растает белая западина. А время не ждало, не останавливаясь, бежало оно своей чередой. Наступил сентябрь. По-осеннему разрумянился березовый ерник. Сначала робко, а потом все гуще и резче зажелтели лиственницы. Только наша западина красовалась нетронутым фарфоровым блюдцем, но уже на золотой скатерти осенней тайги… Утром прежде всего глянул я на снежную западинку, а она не белая — вся золотой пленкой покрылась. — Или солнце осеннее с ней озорует? Попов ухмыльнулся и резко ударил обухом топора по стволу лиственницы. Посыпался частый дождь желтых колючих иголок, они запорошили шапки, плечи. — Так это иглопадом замело нашу западину? — А то чем же? Тайга! Она теперь всю землю колымскую позолотит. Попов, как всегда, давал мне предметный урок естествознания. Так и не растаяла наша белая западинка, не дождались мы ни настоящей весны, ни полного лета. Только осень на короткое время позолотила снежное блюдечко, но вскоре наступившая зима замела свежим снегом и эту позолоту. Наша белая западинка нерушимо лежала на черной скатерти зимней тайги. Конец росомахи Вероятнее всего, Попов напрасно обвинял в таежном пожаре, который нам пришлось тушить, какого-то разгильдяя. Местные охотники бережно относятся к тайге и умеют обращаться с огнем. А кроме редких охотников и нас, горемычных, людей в округе не было. Да и зверя бьют зимой, когда он в крепкой, теплой и красивой шубе. А теперь в тайге и охотников не было. Тогда гроза! Не дай бог никому встретить колымскую грозу где-нибудь в тайге, на высокой сопке. Вокруг непрерывно потрескивают маленькие разряды. Сразу даже и не сообразишь, что это какая-то молнийная мелюзга озорует. А ливень хлещет землю густыми водяными плетями. Кажется, что тяжелое темное небо навалилось на плечи и давит — так давит, что дышать нечем. И осатанелый ветер поддает жару: он ревет и мечется по взбудораженной и взволнованной тайге, треплет и ломает деревья… Одно слово: стихия! Жутко становится человеку, понимающему, что происходит в природе, а каково животным? Хоронится от грозы таежное зверье и птица в норы, в щели, в дупла, на вершимы деревьев. Да, и на вершины деревьев, то есть в самое опасное при грозе место! В тайге на деревьях ютится белка; куница и соболь перемахивают за нею с ветви на ветвь; может забраться на лиственницу и медведь. Но, по рассказам Попова, получалось, что настоящий лесной акробат — росомаха. — Зверь вредный и хищный. Он тебе и чужой капкан ограбит: все пожрет, и приваду и добычу. А сколько росомаха зверья всякого передушит: и лису, и зайца, и оленя — так, зазря. Хуже волка. Увидишь — бей без пощады. Только вряд ли ты росомах увидишь. Больно уж умна и злоехидна, зараза! Но росомаху я все-таки увидел и даже принес ее Попову в подарок. Зверь красивый. Бегает росомаха по тайге на коротких широколапых ногах и от этого кажется приземистой и неуклюжей, увалень карой-то. Солидность ей придает и темная длинноворсистая грубоватая шуба. От ушей к хвосту, дугой к брюху, туловище росомахи украшено симметричными беловатыми лентами. — Шлея-то какая чистая и резкая, — сказал Попов, не устававший с юношеской увлеченностью восхищаться хорошей звериной статью. Белые полосы на росомахе действительно напоминали шлею. — Где же ты подцепил этакую красавицу? — спросил наконец Попов, когда принесенная мною росомаха была осмотрена и оценена. — А вот это ты вовек не угадаешь. — И в самом деле чудно: весь целый зверь, а мертвый, будто сердце у него разорвалось. — Так оно, наверное, и есть. Вчера гроза мало-мало нашу тайгу не подпалила. Одну заматерелую лиственницу молния в щепу расколола. Она и сейчас еще дымится. Поблизости я и росомаху нашел. — Ты думаешь, молния на дереве и зверя пришибла? — удивился Попов. — Больше некому. Ты же сам говорил, что живую я ее все равно не увижу. — Ну, царство ей небесное, — сказал Попов сурово. — Сколько ни разбойничай, — а конца и росомахе не миновать. И где кого тот конец подстерегает, верно, ты сказал, сроду не угадаешь. К удивлению Попова Куда только судьба не забрасывает геолога! Всегда мы впереди всех. Впереди других пробивались мы и к чукотскому золоту. Если исключить своеобразие прибрежной полосы Чукотки, то она так же холодна, мшисто-таежна, такие же на ней ключи, распадки и сопки, такие же лиственницы и такой же стланик, как и на всей остальной части нашей планеты с суровым названием Колыма. Так, во всяком случае, считали наши родственники на материке, хотя сами-то мы отлично чувствовали разницу, когда попадали с Яны на Индигирку, с Колымы на Чукотку. Но это для посвященных. Для всех остальных и птицы, и звери, и рыбы на Чукотке такие же. В ее крутых, быстрых и студеных речках водятся и черноспинные хариусы, и краснотелая семга, и знаменитый омуль, знакомый с детства по сибирской песне о священном Байкале, но которому в омулевой бочке убегает с каторги симпатичный русский человек… Всем этим Попова не удивишь. Он был такой же отличный рыбак, как и охотник, и умел разнообразить наш стол рыбными деликатесами. Но вот однажды… Начинают разведчики с того, что снимают с земли ее растительные одежды, травяной и мшистый покров. Мхи на Севере мощные. Летом они очень утомительны для пешехода: нет под ногами привычной твердой опоры, и страшно устаешь от этой влажно-зеленой податливости. На досуге я всерьез подумывал об изобретении какого-то подобия лыж для хождения по мшистой тундре. Зимой в толще мха, под слоем снега, если не тепло, то уж, во всяком случае, холод сильно умеряется. Слегка смерзшиеся мхи легко поддавались кайлу и лопате. Очищать от них площадки для шурфов было не трудно и приятно. Удивительное обнаружилось именно во мхах. На мшистом берегу ключа, который мы шурфовали на Чукотке, в комке спаянной льдом волокнистой зелени мы вдруг обнаружили вмерзшую рыбку. Как и всякую любопытную находку, мы доставили ее Попову. Он долго разглядывал необычный комок мха и сказал: — Да, чудные бывают дела на свете! Попову захотелось познакомиться с неведомой рыбкой получше, он решил оттаять ее и опустил в бочонок с водой. Утром Попов с видом таинственным и даже тревожным позвал меня к бочонку: — Поди-ка сюда. Чудеса! Я подошел. В бочонке плавала небольшая рыбешка, похожая на щучку. Не часто, но находили мы на Чукотке комки мха с вмерзшими в них рыбами. Обычно, оттаяв в воде, они оживали к неизменному удивлению Попова. Потом я узнал у сведущих людей, что это была чукотская даллия, обитающая также на Аляске, способная, зарывшись в мох, притвориться мертвой, обмануть северную зиму. Даллия оживает, согретая лучами весеннего солнышка… И хотя книги и люди раскрыли мне тайну даллии, чувство удивления не угасло до сих пор: на всю жизнь эта странная рыбка осталась для меня одним из самых изумительных существ на земле. Розовые куропатки Розовая чайка очень красивая птица. Величиной она с голубя. Грудь у нее дымчато-розовая, спинка — серая. Тонкий недлинный клюв. И темное кольцо на шее, как бархотка у старинных модниц. Я видел розовую чайку в стеклянном ящике, укрытом зелеными бархатными занавесками. В пояснительной табличке сказано, что эта редкая птица является гордостью колымского музея, что оперение ее донесло до наших дней отсветы зорь ледниковой поры, что эта розоватость выцветает от времени. Музей просил бережно относиться к экспонату и тщательно загораживать его от света бархатными занавесками после осмотра… Я искренне любовался этой красивой птичкой, но вскоре почти забыл о ней, как очень часто забываем мы в жизни о многих интересных вещах. Мы зимовали с Поповым в долине реки Н. Сдавленная высокими белыми горами, долина постоянно была в каких-то розоватых отсветах: она простиралась почти с юга на север и всегда розовела то западной, то восточной стороной, окрашенная длинными зорями короткого зимнего солнца. Я вспомнил романтическую розовую чайку и сохраненные ее оперением розовые отсветы зорь ледниковой поры… Мне снова захотелось увидеть розовую чайку. …Ранним утром, на розовой заре, Попов отправил меня пострелять куропаток. Полярные куропатки зимой становятся снежно-белыми и только у хвоста появляется у них черная отметина, позволяющая им легко видеть друг друга в стае. Я шел по склону сопки. Над розовым снегом торчали верхушки березовых кустов, почками которых зимой питаются куропатки. На снегу они Малозаметны и людей еще не научились бояться. Я и не видел, что подошел вплотную к стае, которая грузно поднялась прямо у меня из-под ног. Поспешно, не целясь, выстрелил почти одновременно из обоих стволов и полез, увязая по пояс в снегу, за подбитой дичью. К великому моему удивлению, куропатки оказались… розовыми, не привычно белыми, а неожиданно розовыми. Нужно было немедленно удивить Попова. Еще с порога я крикнул ему: — Три штуки — и все розовые! — Как — розовые? — не понял меня Попов. — Розовые, совершенно розовые, вот, пожалуйста, посмотри. Я выложил куропаток на стол, и они оказались совершенно… белыми. Белые, с черными отметинами у хвостов. Попов сразу начал издеваться надо мной: — Гляди-кось, чего ему мерещится! Куропаток он розовых настрелял. Скажите на милость! Я оказался сконфуженным сверх всякой меры и, чтобы как-нибудь замять эту неприятную историю, начал поспешно ощипывать моих «розовых» куропаток. Перо их на ощупь было тонким, нежным и шелковистым. Дня через три сам Попов отправился на охоту. Это было совсем рядом. Собственно, при желании можно было бить куропаток с порога нашего таежного жилья. Вскоре Попов вернулся в избушку с явно озабоченным лицом: — Действительно розовые! Попов выгрузил своих куропаток на стол, и тут наступила моя очередь для насмешек: куропатки оказались совершенно белыми, по-моему, еще белее тех «розовых», что три дня назад приносил я. — Вот те раз! Попов был серьезно озадачен. С храбростью невежественного всезнайки я объяснил эту игру цветов световым обманом: дескать, в розовых сумерках полярного утра на воле, они кажутся розовыми, а в комнате, при свете керосиновой лампы, обнаруживают свою настоящую окраску. Только три года спустя я узнал, как далек и как близок был от объяснения этого явления. Между тем наступила весна. Наши загадочные куропатки изменили свою окраску на летнюю, пестро-серую, и я забыл о них, как забыл когда-то о розовой чайке. И вот однажды долгожданный самолет доставил в тайгу почту. Мы жадно набросились на газеты. Один из номеров «Советской Колымы» принес объяснение забытой уже загадки. Заинтересовавшая меня статья так и называлась — «Розовые куропатки»… Над ученым, прилетевшим к нам на Крайний Север изучать жизнь животных и птиц, розовые куропатки подшутили так же издевательски, как тогда надо мной и Поповым. В долине той же реки он бил розовых куропаток, собирал их в мешок и дома выкладывал на стол совершенно белых птиц. Но это был ученый, который не мог и не желал отделаться какой-нибудь поверхностной догадкой. Он хотел объяснить явление строго и точно. Еще и еще раз добывал он розовых куропаток и снова и снова приносил домой снежно-белых птиц… В Магадане он углубился в чтение специальной литературы и в богатой магаданской библиотеке в книгах о животном мире тропических стран нашел путь к решению загадки. Оказывается, яркая окраска таких птичек, как колибри, связана не только с цветом пера но и таким его строением, которое, преломляя по-особому белый солнечный луч, сообщает этой крохотной птичке ее необычайно яркую с металлическим блеском окраску… В сознании ученого возникали вопросы: почему колибри сохраняет яркую и сильную окраску так долго? Почему выцветает от времени розовая чайка? Почему почти мгновенно белеют розовые куропатки? И ученый устремился в колымский музей. — Разрешите взять одно розовое перышко от вашей великолепной розовой чайки, — робко попросил он, боясь отказа. Скрепя сердце, смотритель разрешил ученому взять пинцетом драгоценное перо. И когда оно было обследовано, то оказалось совсем не розовым, а очень тонко и своеобразно построенным. Значит, не выцветает розовая чайка от времени и совсем не нужно загораживать ее бархатными занавесками. Перо мертвой птицы грубеет и перестает преломлять белый солнечный луч в нужном ей защитном направлении. Но если колибри стойко сохраняет строение пера десятками лет, розовая чайка годами, то розовая куропатка теряет это драгоценное качество очень скоро: она кажется розовой на фоне розовеющих сопок пока жива, но она перестает быть розовой, когда ее убивает охотник. Мертвой розовой куропатке не нужны ее защитные свойства, и она их теряет, теряя жизнь. Я протянул Попову газету и сказал: — А все-таки наши розовые куропатки были действительно розовыми. Таежный барометр Стоял чудесный сентябрь. Утрами мягкий морозец серебрил землю. К обеду ночные льдинки собирались радужными каплями на зубчиках золотисто-коричневых березовых листьев, на длинных иглах стланика, на белесых вмятинах ягеля, на гроздьях пунцовой брусники. Она полыхала вокруг красным прохладным огнем… Место было глухое, тихое. Бурундуки, заготовив себе на весеннюю бескормицу кедровых орешков, крепко спали в норах. Куропаток окрест мы распугали своей охотой. И только неугомонные кедровки облетали тайгу, разрывая ее тишину громкими резкими криками. Как у нас было Заверено, на рассвете Попов отправился за водой к прозрачному ключу, еще никак не названному на географических картах. Ключ этот с подходом партии нам предстояло разведать на золото. Попов принес воду и, сказал: — Выдь из хаты-то. Чудо у нас! Ну, если Попов говорил «чудо» — значит, произошло действительно что-нибудь необычайное. Я вышел. Огромная стая куропаток мирно паслась на брусничных полях вокруг нашего жилья. Птица еще не сменила летнего пестро-серого наряда на снежно-белое зимнее оперение. Мое присутствие не смущало куропаток. Они, правда, проворно убегали из-под ног, но скорее не от испуга, а потому что я мешал им клевать бруснику. — Ничего не боятся, — сказал я Попову. — Прямо хоть палкой их бей. Друг мой глянул на меня удивленно-укоризненным взглядом: — Птица к тебе в гости, а ты ее — палкой! Совесть надо иметь. Я понял Попова и засмеялся: — Да это я так, к слову. — А ты думай, когда говоришь. Слова, они тоже разные бывают. Суровый таежный охотник, Попов перестрёлял за свою жизнь немало разного зверья и птицы. Но был он человеком твердых и своеобразных убеждений, которые не позволяли ему поднять руку на куропаток, обступивших наше жилье. Куропаток мы не трогали, и жили они с нами душа в душу. Спустя неделю Попов, как обычно, принес воду, но был молчалив и скучен. — Чего ты насупился? — Снялись наши куропатки, улетели. — Как — улетели?! — воскликнул я. — Обыкновенно. Поднялись и улетели. Давай пей чай да пойдем стланика сухого соберем побольше. К холоду улетели птицы. Они ведь и к нам-то от довременной зимы откочевали. Не вылиняли еще. А теперь и у нас холод куропатки почуяли. Подальше от него, в тепло бегут… Весь день мы прилежно собирали сухой кедровый стланик, готовили себе топливо. А к вечеру небо заволокло густой серой хмарью, и солнце спряталось за холодной багрово-желтой завесой. Ночью повалил снег, тайга загудела от резкого северного ветра. Таежный барометр сработал точно. Зеленая живинка По берегам рек растут на Колыме и тополевые рощи. Укореняются они на затопляемых галечниках, в полую воду, стоят по колено в воде, и просто диву даешься, откуда такие могучие деревья добывают себе пропитание в скудном да еще отмытом галечнике. Но вот добывают, живут! Еще зимой приметил Попов на берегу тополевого великана. Он стоял, как седобородый воевода, на опушке среди своего тополиного войска, весь в белых мохнатых хлопьях изморози. Мы пытались обнять его, но для этого не хватало двух обхватов.. — Руки коротки! — засмеялся Попов. — Лет, видать, двести старику, а то и побольше, матерый. — Пусть растет, — сказал я небрежно. — Красивый. Большой. Вреда от него нет, но и пользы мало. — Много ты понимаешь, — возразил Попов. — Тут ведь в иных местах, кроме тополей да ветел по берегам, никакой лес не живет. Люди себе избы тополевые рубят. — Так это же труха, а не древесина! — У тебя в России — труха. А здесь, на Севере, ни плесень, ни гниль против наших холодов не стоят. Ветлы и тополя, как кость, делаются — белые, крепкие, не уколупнешь. Тополевые избы по сто лет стоят, а всё как новенькие! Роща облюбовала себе место несколько в стороне от нашего стана, но Попов время от времени наведывался к старому тополю. Весной он радостно сообщил: — Живет старик-то, зазеленел! В воде стоит по щиколотку пока, вот-вот по колено его затопит. Попов говорил о тополе, как о живом человеке. Половодье, как и обычно на Севере, прошло быстро, но бурно и сокрушающе. Когда река отбуянила и вошла в берега, Попов отправился проведать тополь. Вернулся он опечаленный: — Сбило дерево половодьем. Не устоял тополь! Старый уже. Так и лежит с вывороченным кореньем. Плавника много рядом. Может, бревном каким шалым его с разгону ударило. Попов был человек хозяйственный. Погоревав несколько дней о погибшем дереве, решил он долбить из него лодку, вещь в нашем таежном обиходе весьма полезную. Я вызвался помочь Попову разделать дерево. Мы взяли топоры, пилу и отправились в тополевую рощу. Наш великан, подломив сучья, лежал вдоль берега, красивый и мощный даже теперь. Распустившаяся было зелень успела пожухнуть и сморщиться. Мертвая листва говорила нам, что и породившее ее дерево никогда больше не вернется к жизни. А вокруг, почетным караулом над павшим товарищем, стояла в свежей зелени живая тополевая роща. — А вон один сук у вершины весь зеленый, последние соки из упавшего старика тянет. — Засохнет! — печально ответил Попов. — Корень от земли оторвался — значит, все: не будет дереву жизни. Мы начали обрубать сучья. Взмахом топора Попов отделил от ствола и зеленую ветку. С каким-то облегчением она спружинила, выпрямилась и осталась стоять около старого тополя душистой зеленой свечкой. — Гляди ты, а она живая! Уткнулась в мокрую гальку и корень пустила… Сердешный! Как жить-то ему хочется, — говорил Попов возбужденно и радостно. — Живинку зеленую жить пустил! А ведь и в самом деле, уткнувшись во влажную землю, сучок мертвого тополя укоренился, пошел в рост и зазеленел, своей, самостоятельной силой. Мы прилежно работали у тополя до самого обеда, выкроили из него добрую плаху на лодку, ошкурили ее. Во время работы Попов нет-нет да и кинет взгляд на молоденький побег. Посмотрит — и улыбнется. Дома, за обедом, Попов оказал: — Будет жить. Хорошего племени отводок. — Ты о чем? — спросил я своего друга. — Тополишко-то молоденький жить, говорю, будет. Заводу крепкого. Старик-то, заметил, как кость: чистый, белый весь. Лодку выжигать будем, топором ее не выдолбишь из такого… Мохнатые лошади Как-то очень давно, еще в предвоенные годы, забрел к нам таежный охотник. Мы напоили его чаем, устроили на ночлег. Я много в тот день был на морозе, устал и рано собрался спать, предоставив Попову развлекать гостя, который давно не видел людей. Я проснулся, когда Попов рассказывал что-то о лошадях: — Взял я его за уздечку, он вкруг меня — чисто змей: так и вьется. Сел верхом — он так и взмыл из-под меня…» — Да-а, добрые у нас по Сибири кони! — вежливо согласился гость. — А здесь что за лошади — мыши. Мне показалось забавным это сравнение, я улыбнулся. — А чем плох наш конь? — спросил я, чтобы раззадорить Попова. — Это Мухомор-то конь? — презрительно возразил мне Попов. — Весь шерстью оброс — чистый зверюга. Ну, это было уже слишком. Все что хотите — только не зверюга. Мухомор был смирный и безропотный мерин, больной цингой и слабый поэтому на ноги. Правда, он оброс шерстью и был мохнат. Но, во-первых, это не он один — все лошади на Севере зимой обрастают шерстью и становятся мохнатыми. Во-вторых, мохнатый, седой от инея Мухомор был скорее похож на старую бабушку, но никак не на зверюгу. — Это еще не факт, что оброс, — солидно возразил Попову наш гость. — Вот у якутов кони — это действительно звери. Зимой из-под снега пищу себе бьют копытом, как олени. По тайге рыщут табунами без призора — совсем одичали. — Первый раз слышу, чтобы якуты коней водили. — Водят! И продают «на корню». Надо тебе десяток — возьми. Табун он тебе покажет. А ловить — сам лови, как знаешь. Было уже поздно. Я снова уснул. Но разговор этот запомнил. Утром, прикидывая работу на предстоящий день, я сказал Попову: — Запрягай нашего мохнатого и вези взрывчатку на тринадцатую линию. Пусть и он, зверюга, трудится. Ледокос Колыма — страна контрастного изобилия. Уж если морозы — так лютые, если солнце — то бесконечное и горячее, если луга — то буйные и сильные. Не удивляйтесь: есть на Колыме луга, и местами такие богатые, что им позавидует знаменитая пойменная Мещора. Я жалел, что среди моих книг о тайге не оказалось определителя растений. К счастью, Попов был доподлинной говорящей книгой: наверное, он знал все, что касалось живого на Севере. Травы, деревья, звери, птицы, рыбы были хорошими знакомыми моего товарища. Особенно богатым травами было недавнее пожарище в окрестностях одной нашей разведки. После обильных колымских дождей под знойным и нескончаемо долгим северным солнцем пространная плешина посреди тайги, удобренная тучной золой сгоревших лиственниц, заросла такой высокой, сочной и яркой травой, какой я никогда не видывал ни в средней полосе, ни на юге России. На этой обширной луговине пасся наш конь Мухомор. Он раздобрел, поправился на вольной траве и на колымскую жизнь не жаловался. Очень я досадовал, что так невнимательно и даже с некоторым презрением относился в школе к ботанике и вот теперь ничего не смыслил в том растительном богатстве, в окружении которого жил. Рано или поздно, а за легкомысленное отношение к себе ботаника обязательно отомстит. Иногда я выдирал какую-нибудь особенно поразившую меня размерами и густой своей зеленостью травину и приносил ее Попову: — Что это такое? — По-сибирски траву эту вейником зовут, — просвещал меня Попов, — а у вас в России — очеретом. В другой раз я приносил Попову какой-то знакомый злак, а назвать его не умел. — Эх, парень, — стыдил меня Попов, — это ж якутский пырей, знать надо. Приглядишься — действительно пырей! Я развешивал пучки неведомых мне трав по стенам нашего таежного жилья. К концу лета «у меня составился своеобразный пахучий гербарий. Наш таежный луг оказался очень богат злаками: у меня висели пучки лугового мятлика, костра, сибирского колосняка, красной овсяницы. Злаки эти росли вперемежку с пышным и красивым разнотравьем. Все эти дикие герани, василисники, горечавки, молоканы, синюхи, морковники сообщали нашему лугу в пору цветения красоту необычайную. Глаз отдыхал от мрачноватого однообразия темноствольной, зеленокронной тайги… Нашел применение траве и Попов. Как-то еще в начале лета он дал команду: — Пошли мешки травой набивать, а то от голых-то нар мозоли на боках. Несколько вечеров мы косили траву. Запасливый Попов в своем снаряжении имел даже косу и грабли. Потом уже подсохшим сеном мы туго набивали матрацные мешки так, что они походили на взбитые перины московских купчих. Увы, только видом и только внешним… — Так ведь с такого ложа свалишься! — протестовали мы. Но Попов был неумолим. — Ничего, умнется. Когда я первый раз взгромоздился на свою «перину», то действительно едва не скатился с нее. Круглая и толстая, как колбаса, «перина» на первых порах оказалась совсем неудобной для лежания. Я сказал под общий смех: — Ничего, комфортабельно! Вот тогда Попов и покосился на меня: — А ты не ругайся понапрасну. Говорю, умнется, спасибо скажешь. Матрацы и в самом деле быстро умялись и были очень удобны. К осени мы должны были закончить полевые работы и всем лагерем перебраться в поселок управления, отстоящий от нашей разведки верст за двести. Однако случилось все совсем по-другому. Один из ключей оказался очень перспективным. Радиограммой (а тогда у нас уже были рации) мне предложили в зиму внимательно обследовать этот ключ линией шурфов. Запасы продовольствия обещали доставить по зимним дорогам. Зима, собственно, уже наступила, травы на нашем лугу пожухли и скучно чернели, припорошенные первым снегом, заледенело густо заросшее резучей осокой озерцо, заскучал и наш Мухомор — рацион его после обильного летнего разнотравья сильно оскудел. Я показал Попову радиограмму. Он резко покраснел — верный признак, что друг мой чем-то расстроен и начинает сердиться: — А как же Мухомор? Нам-то с тобой и по зимнику подвезут корма. А скотина как же? Верно! О Мухоморе мы не подумали. — Какое сено было под носом, — бушевал Попов, — а теперь вот скотине жрать нечего! Как всегда, гневался Попов справедливо. — Чего же молчишь? — сердито выговаривал он мне. — Собирай людей, пойдем сено косить, не подыхать же скотине из-за вашей бестолковщины. — Да какое сейчас сено — зима на дворе, — пытался я урезонить разбушевавшегося друга. — Сено дрянь, это ты верно говоришь, но другого до тепла все равно не будет. Попов привел нас на замерзшее озерцо. Без лишних слов он начал уверенно косить прямо по льду густую щетку еще зеленой осоки. Следом мы сгребали грубое мерзлое сено в копны. В охотку на легком морозце работалось дружно, весело. — Так это у нас не сенокос, а ледокос получается, — сказал я Попову. — Сенокос-ледокос, — недовольно ворчал Попов. — Летом надо меньше ушами хлопать: травы-то в пояс вымахали. И какие травы — душистые, сильные. Не было бы нашему Мухомору горя. А то вот теперь живи на мерзлой осоке. Тебя бы этой осокой покормить… — Кто же знал, Попов, что зимовать нам в этом распадке. — Знать ты обязан, ты за свои знания казенное жалованье получаешь. Я не стал спорить с Поповым. Чего же спорить, когда он кругом прав. …Шли дни, недели. Больно было смотреть, как тощал и хирел наш Мухомор на мерзлой осоке. Ведь она стала его единственным пропитанием. К своему коню — преданной и безропотной животине — мы относились с уважением и очень тревожились за его судьбу. Первым не выдержал Попов. — Жалко скотину, пропадает. Из-за нашей же глупости пропадает, — вздыхал он, ворочаясь на своей постели. Стали мы замечать, что самый пышный матрац, обладателем которого был, конечно же, Попов, начал катастрофически худеть. В одно прекрасное утро (если помните, именно так обозначалось время действия в романах, читавшихся нашими бабушками) мы обнаружили, что Попов кряхтел и ворочался уже вовсе не на матраце, а на полушубке. — Куда же ты сенник свой подевал? — опросил я, догадываясь о случившемся. — Куда надо, туда и подевал. Ты лежи себе, помалкивай. Известно, что Попов не отличался многословием. Но на этот раз понять его было совсем не трудно: он скормил сено Мухомору. В тот же день мы всей партией вытрясли свои матрацы в конюшне. Было нас человек двадцать, и получился довольно внушительный стожок несколько помятого, правда, но все же сена. Мухомор до тепла продержался, а мы с «комфортом» проворочались зиму на полушубках. Именины Грибов и ягод на Колыме — вообразить невозможно. Мне довелось продираться с вьючной лошадью по некрутому склону безымянной сопки. И в одном месте я не по траве шел, не по ягелю, а по грибам. Под копытами лошади и под моими сапогами хрустели тугие, ядреные белые грибы. Они могли бы украсить стол самого избалованного гурмана. И жалко было давить их, и обойти невозможно. А ягода! В иных местах красные гроздья брусники разбросаны по ягелю с такой щедростью, что не понять, кто тут хозяин: брусника ли теснит ягель или ягель бедным родственником напрашивается в соседи к бруснике. Скажу только, что вместе они создавали такое причудливо-яркое панно из серебристо-серых, глянцевито-зеленых и багряно-холодных пятен, что самый ярый абстракционист ахнул бы и от зависти переметнулся бы в фотографы. А в июле начиналась голубица — у нас ее так называли, не голубикой. Целые долины черной нежной ягоды с дымчато-сизым налетом. Попов заставлял нас собирать грибы и ягоды. Всю эту снедь он солил, мариновал, замачивал в подручной посуде и хранил до времени в натуральном холодильнике. Соорудить его в подстилавшей нашу землю вечной мерзлоте проще простого: выкопай неглубокую яму, выстели ее зеленым мхом, сверху прикрой лапами кедрового стланика — и готов безотказный холодильник. На зиму соленья и маринады мы переносили в избу. В ней по углам, удаленным от железной печки, всегда держался иней. Я не замечал на Колыме ни плесени, ни гнили. Во всяком случае, наши припасы сохранялись всю зиму в отличном состоянии без всякой пастеризации. Рассказываю я все это вот к чему. В сентябре наступало шестидесятилетие Попова. По тайному сговору мы решили справить ему таежные именины. Спирт у нас был, сахар водился. И наладили мы что-то вроде винно-ягодного завода. Производство наше могло быть только очень некрупных масштабов: тары оказалось маловато — нашлись одна «трехлитровая банка и стеклянная четверть… В нашей многотрудной и однообразной жизни подготовка к юбилею товарища стала длинным веселым праздником. Строжайше секретно мы набрали в четверть отборной брусники, а трехлитровую банку по ягодке наполнили немятой голубицей, затем в обеих посудинах обильно засыпали ягоды сахаром, для страховки залили спиртом и выставили в потаенном месте на солнцепек. И ведь получилось! Перебродила наша ягода на горячем северном солнце в превосходное таежное вино. В день своего рождения Попов решил угостить нас сибирскими пельменями. Не стану рассказывать, как мы топором секли оленье мясо, как добывали дикий чеснок для приправы, раскатывали тесто, лепили пельмени под руководством именинника. Скажу только, что очень растрогался старик, когда мы к его чудо-пельменям выставили две бутылки брусничного и голубичного вина. Именины вышли на славу. Черная белка У нас была собака с кличкой несколько обидной даже для такого ленивого пса, как наш: звали его Барбос. Он был стар, ленив и не любопытен. Однако это не мешало ему энергично вилять хвостом, когда Попов разделывал оленину к обеду. Впрочем, усилия Барбоса обычно, были безрезультатны: Попов не любил его и редко жаловал своим вниманием. Как-то раз Попов сказал мне: — Возьми ты его в тайгу, пускай он хоть белку облает, совсем пропадает собака от лени. Предложение заманчивое! Я не убил еще ни одной белки за все время моей жизни на Севере, а добыча белок, по рассказам Попова — таежника опытного и знающего, — представлялась очень интересной. Охотник ходит в тайгу с лайкой. Лайки — это небольшие собаки, палево-дымчатые, остромордые и остроухие, с плотной и теплой шерстью. Заметив на кедраче белку (иногда их две-три на дереве), собака начинает лаять. Белка с любопытством смотрит и слушает, свесившись с ветки. Это и губит ее. Охотник бьет зверька одной дробиной в белое пятнышко на шее. Падение подбитой белки только обостряет любопытство остальных, и охотник стреляет их беспрепятственно одну за другой. Так представлялась мне эта оригинальная охота по рассказам Попова. Я соблазнился и отправился в лес на другой же день. Конечно, сибирских кедрачей в наших местах не было, и белки ютились в голых сучьях лиственниц. Вблизи селений и приисков лес почти извели на строения и топливо, но в той неразведанной глухомани, где довелось скитаться мне и моему спутнику, тайга стояла тихая, нетронутая, могучая… Колымская белка резко отличается от обычной сибирской: она гораздо крупнее, зимой дымчато-черного цвета с рыжеватой подпалиной по спине и в пушном хозяйстве ценится высоко. Зверек здесь не избалован сибирским изобилием. На Колыме нет кедров с шишками величиной в две беличьи головки и с орехами, которые едва умещаются в беличьих лапах. Поэтому колымская белка не брезгует и крохотными бусинками орешков лиственницы, и грибами, которые она собирает и сушит, ловко нанизывая их на тонкие сучки деревьев. Может быть, борьба за жизнь, более напряженная, чем у сибирской белки, и сделала нашу белку более крупной и сильной, мех ее более стойким и теплым, а шкуру почти черной. Эта защитная окраска хорошо маскирует белку в темных сучьях лиственниц, теряющих на зиму хвою, и помогает ей спасаться от врагов. Я взял винтовку-малопульку, укрепил короткие широкие лыжи и крикнул Барбоса. Он неохотно поднялся и побрел за мной с явным неудовольствием, которому, однако, не суждено было длиться долго. Недалеко от жилья мы обнаружили белку на вершине высокой прямой лиственницы, и по правилам Барбос должен был поднять морду и лаять, а белка с любопытством свешиваться и подставлять охотнику под выстрел шейку с белым пятном. Однако бестолковый пес уныло свесил морду и ждал, когда кончится эта вздорная, с его точки зрения, затея. Но и белка не уходила… Я снял теплую собачью рукавицу, вскинул ружье, тщательно прицелился и выстрелил. Белка упала под самым носом собаки. Незадачливый пес испуганно шарахнулся в сторону, но сейчас же снова уселся на задние лапы, чтобы ждать терпеливо и безучастно. Я подбежал к белке. Она была жива и печально смотрела на меня глазами, налитыми болью и слезами. У нее была перебита лапка. Я осторожно уложил зверька в карман теплой оленьей дошки и отправился домой. Так появилась у нас в жилище живая белка. Она поправилась быстро и прижилась в нашем доме легко и просто. Правда, она не стала совсем домашней, не давалась в руки ни мне, ни Попову, но и никуда не уходила из теплого и сытого жилья, без страха хватала шишки кедрового стланика, которые в изобилии с осени заготовил Попов, и ловко вылущивала вкусные орешки. Так продолжалось до февраля. Когда начало пригревать солнце, наша белка стала заметно нервничать. Она даже несколько похудела после сытой и неожиданно теплой для нее зимовки. Попов полюбил белку и привязался к ней. Он почувствовал ее предвесеннее состояние и как-то грустно сказал мне: — Не удержим белку-то — на волю метит. Подошло ей время детенышей зачинать. И белка действительно убежала от нас. Солнце пригревало все сильнее, снег в его лучах ослепительно блестел. Попов приоткрыл дверь, чтобы проветрить наше жилье. С воли пахнуло теплой свежестью. Ее сразу почуяла и белка. Она стремительно бросилась к открытой двери. Попов успел схватить беглянку… Белка вцепилась острыми зубами в палец Попова, он вскрикнул и выпустил ее… Больше мы нашей черной белки никогда не видели. Северное сияние Семнадцатого февраля Попов разбудил меня часов в одиннадцать ночи и сказал: — Сполохами горит небо-то. Встань! Не каждый день такое бывает. Я и сам давно хотел посмотреть северное сияние, встал поэтому охотно, оделся, как по тревоге, быстро и вышел. Через все небо, с северо-востока на юго-запад, протянулись две огромные дуги светящегося беловатым светом тумана. Высоко над головой эти дуги расширялись в какое-то подобие купола. Часам к двенадцати полосы разгорелись ярче, почти до белого свечения. Их вспышки были похожи на огромные куски газовой ткани, колеблемой в лучах прожектора порывами ветра. Еще позднее, часам к двум, в северо-восточном углу неба загорелось огромное полотнище карминного шелка — оно колыхалось, переливаясь смутно-красными красками. Между тем северо-западная сторона неба горела прерывающимися белыми дугами, концентрически следующими одна за другой. В радиальном направлении эти дуги прорезывались вспышками белых сполохов… Часам к трем из-за сопки поднялась светлая полная луна. Картина резко изменилась: почти в зените ярко светился иззелена-желтый купол. На юго-западе, в треть неба, загорелись красноватые отсветы. На северо-запад, до самого горизонта, полосы светлой кисеи покрыли и потушили огромные полукружия и гигантские радиусы, которыми до этого пылало небо. Такого я еще никогда не видел. Незабываемое зрелище! Светлое небо. Бледные звезды. Высокая яркая луна. И сильное, окрашенное цветами спектра северное сияние. Мне казалось, что им охвачена половина вселенной. Я вернулся домой под утро озябший, но потрясенный и прямо с мороза, негнущимися пальцами стал заносить в свою записную книжку подробности только что увиденного. И, бог мой, какая бледная получилась запись! Нет! Я решительно не Ломоносов. По-видимому, этого же мнения был и Попов. Он уже встал, был чем-то недоволен и моих литературных упражнений явно не одобрял: — Будет тебе дурака-то валять. Пей чай да за дровами поедем. К морозу это… Действительно, утром термометр показывал минус 42! Ледяной барьер Наледь — на Севере явление обычное, но человеку, незнакомому с особенностями этого холодного края, оно может показаться более чем странным. В самом деле, мороз такой, что дух захватывает, а по ледяной глади окоченевшей речушки медленно ползет теплая, дымящаяся вода, создавая впечатление настоящего зимнего половодья. Ученые объяснили выход воды на поверхность льда усилением ее напора вследствие резкого сужения так называемого «живого сечения реки». Это сужение — результат промерзания русла до дна или заполнения его льдом. Про одно из таких сужений живого сечения русла я и хочу рассказать. Мы усиленно готовили к разведке многообещающий, но очень глухой и отдаленный район в девственной тайге. Снаряжение возили по хорошим зимним дорогам. С одной из автомобильных колонн, вместе с Поповым, я решил отправиться к месту предстоящей разведки. Был у нас в жизни случай, когда хорошо, казалось бы, подготовленную базу мы нашли разграбленной медведями. Как трудно пришлось нам в то лето на этой базе… Колонна двигалась легко и беспрепятственно. Моторы машин, тепло укрытые поверх металлических капотов стегаными одеялами, работали безотказно. Совсем захолодавший воздух неподвижен и тих. Быстро гаснет короткий зимний день. Меркнет недобрая желтая зорька. Становится еще холоднее. Землю окутывает тяжелый, неподвижный туман. Он такой густой, что сильные фары не пробивают его и на пять метров. Колонна движется осторожно. Временами мы останавливаемся у избушек дорожников, передаем им последние новости, пьем наскоро горячий чай и — снова в путь… Но вот кончается надежная испытанная трасса. Колонна сворачивает на лед, чтобы двигаться дальше по руслу небольшой речки, в глубь нетронутой тайги… Я дремал в кабине и проснулся от резкого торможения. — Сдавай назад, назад! — кричали из передних машин. Мой шофер засигналил и вместе со всей колонной стал тихонько пятиться назад. А я побежал к головной машине узнать, в чем дело. Высоко в небе светила маленькая, как горошина, луна. Ее света было довольно, чтобы разглядеть наледь, преградившую нам дорогу. Медленно, незаметно для глаза, ползла по льду тонкая пленка воды. И по мере того, как она приближалась к головной машине, колонна пятилась назад. Наледь — штука предательская! Можно въехать в это фантастическое половодье и вмерзнуть в него без всякой надежды вырваться. Обычно с потеплением разлив воды по ледяной поверхности прекращается, наледь замерзает, покрывая русло грубыми, слоисто-ступенчатыми наплывами льда. Но что же было нам делать? Ждать потепления? Это все равно, что ждать у моря погоды. Возвращаться назад? Решительно невозможно! Дорог каждый день. Еще не один рейс предстояло сделать колонне, чтобы доставить на базу все необходимое продовольствие, весь инструмент. А вода неумолимо наступала на нас, и мы пятились, чтобы не попасть в ловушку. — Табак дело-то, — сказал с досадой Попов. — Будь она неладна, эта наледь! — А ведь это живое сечение реки сузилось, — блеснул я эрудицией. — Значит, у начала наледи сплошной ледяной затор. Выходит, до дна дорога наша промерзла. Вот вода и напирает. — Выходит, до дна, — иронически согласился Попов, — Ты лучше скажи: делать-то чего станем?.. И зачем только учили вас, деньги тратили! Разговаривать вы хорошо можете, а вот как машину провести по наледи — не знаете. Пятимся и пятимся… Сдай назад! — яростно крикнул Попов водителю. — Видишь, вода захлестывает!.. Колонна попятилась еще на десяток метров. — Так, говоришь, живое сечение реки сузилось, и вода напирает, — снова заговорил утихший немного Попов. — А нельзя ли его расширить, это живое сечение? Под нами-то снова вода, ребята ломами пробовали, — поинтересовался он. — Давай попытаемся, — сказал я, еще не совсем уверенный в осуществимости этой идеи. — Только не ломами… Вместе с прочим имуществом везли мы на разведку заряды для взрывов в воде. Ломать барьер с помощью этих зарядов решили в начале наледи. Нагрузившись взрывчаткой, капсюлями, бикфордовым шнуром, мы двинулись всей колонной в обход наледи по крутому заснеженному берегу. Как и говорил Попов, наледь распространилась километра на три. Страшно было в валенках лезть в воду: промокнут ноги, примерзнешь ко льду. — Давай, ребята, ничего не бойся, — сказал Попов и первым ступил в воду. И действительно, все оказалось совсем не так страшно, как думалось. Валенки, покрывшись слоем льда, сразу стали непроницаемы для воды. Мы выстроились цепью поперек русла реки и разом отпалили заряды (взрывники называют их в таких случаях наградными). Все благополучно отбежали на сухой лед. Сильный взрыв пробил поперек речки широкую канаву с изломанными краями. Она быстро наполнялась водой. Мы обошли канаву и еще раз взорвали положенный на мокрый лед аммонит. Теперь уже поперек речки образовалась широкая пробоина. Вода побежала куда-то под лед. Наледь на глазах замерзала… Через час мы тронулись в дорогу по свежим наплывам; льда. Промоину на месте взорванного ледяного барьера мы легко обошли вдоль берега. Ванька-встанька Вся моя жизнь связана с поисками золота. И я хорошо знаю, какие причудливые находки бывают у геологов-разведчиков. Особенно богатой редкостями оказалась в последние годы Чукотка. В песках прииска, носящего имя учителя всех колымских геологов — Билибина, однажды нашли, или, как говорят у нас, «подняли», «Золотую ладонь» в 2 килограмма 30 граммов. Добрая ладонь! На прииске «Анюйский» найдено «Сердце Кощея». Оно невелико — всего 110 граммов. Но форма самородка забавна: человеческое сердечко, из которого выползает золотая змейка. Недавно на Чукотке подняли «Золотую тарелку» весом 4 килограмма 825 граммов. Редкая удача даже для этих мест. Находят золото и прямо на колымских дорогах. Именно что по золоту люди ходят! Эти самородки «подбрасывают» самосвалы из балластных карьеров. Иные счастливые охотники находили самородки золота в зобах и желудках подбитой дичи. Все это, конечно, редчайшие происшествия, счастье, случайности, но такие, за которыми отчетливо проступает бесспорная закономерность: колымская земля, а теперь вот новый ее район — Чукотка была, есть и еще долгое время останется местом, разведывать которое предстоит не одному поколению геологов… Поднимал и я самородки, хотя очень редко. Зато за годы таежных скитаний собрал тьму всяческих лесных диковин. Об одной из них хочу рассказать. Партия наша шурфовала вроде бы многообещающую террасу. Знаки золота обнаружились уже в первой линии. Мы возрадовались. Но дальше — ничего путного, все знаки да знаки. Будь они неладны. Что это за золото, если его даже взвесить невозможно! Получили наконец указание свертывать работы. В управлении считали доказанным, что участок не имеет промышленного значения. Конечно, убедительное «нет золота» тоже имеет для геологов свою ценность, но лучше все-таки утверждать положительные истины, а не отрицательные. Так уже повелось, что, уезжая, я привозил на память с каждого разведанного участка какую-нибудь лесную диковину. Была в моей коллекции крупная — с кулак — шишка кедрового стланика: обычно у него шишки совсем маленькие. Отполировали мы с Поповым ветку, срезанную вместе с каким-то бородавчатым наплывом со ствола лиственницы. Диковинка стояла у меня совсем близко перед глазами — на столе, и все равно невозможно было разрушить иллюзию, что это голова рогатого оленя. Змеи на Колыме не водятся — слишком суров для этих нежных созданий климат. Но один перекрученный корень старой карликовой березки поразительно напоминал свернувшуюся в клубок змейку с ехидно поднятой головкой. На этот раз невдалеке от завершающей линии шурфов я приметил в обрыве незадачливой террасы обнажившийся корень лиственницы: толстую коротышку, перехваченную пояском в виде неровной восьмерки. Пока это было лесное сырье. Но несколько легких срезов острым ножом преобразили корень в забавную фигурку. Получилась лобастая головенка на толстом круглом брюхе. И брюхо это оказалось настолько тяжелым, что фигурка никак не ложилась набок, а мгновенно вскакивала. — Гляди-ка ты, ванька-встанька! — смеялся Попов и валил фигурку набок, а она сейчас же вскакивала и неизменно торчала вверх лобастой головкой. Центр тяжести у нее был где-то у точки опоры! Трудно теперь сказать, как пришла в голову эта простая мысль, но она пришла: — Не может быть! Невероятно, чтобы сама ткань корня была настолько тяжелой, что превратила нашу фигурку в ваньку-встаньку. Там что-то есть. Жалко было, но все-таки вспороли мы толстое брюхо своему ваньке-встаньке с тайной надеждой, что сплавившиеся корни каким-то немыслимо хитроумным способом заковали в древесный панцирь золотой самородок. Голодной куме — все хлеб на уме! Золота в корне не нашли. Но довольно крупный обломок обкатанного кварца корешки замуровали. В камне оказалось 273 грамма. И снова: — Не может быть! Обломок кварца был не больше обычной шишки кедрового стланика. Нам не оставалось ничего другого, как разбить молотком этот обломок, чтобы хоть как-нибудь утолить свою досаду. Он раскололся и расслоился легко, как ореховая скорлупа, а ядром в каменной рубашке и оказался тот самый самородок, который позволил нам радировать управлению, что золото есть. Месторождение оказалось не таким, о которых репортеры говорят «сказочно богатое», но было оно вполне промышленным. Его давно выработали. Но на старых геологических картах можно отыскать черный кружок у голубой жилки ключа, который по праву первооткрывателей мы назвали тогда Ванькой-встанькой! В поисках пропавшей коровы За успешную работу горное управление премировало нашу разведочную партию… коровой. Ее купили в далеком якутском колхозе и доставили к нашей стоянке больше чем за сотню километров. Корова была местной породы, давала три литра молока в день и традиционно называлась Буренкой. Мы поместили ее в конюшне вместе с другим нашим мучеником — Мухомором. И вот, кто бы мог подумать, однажды наша мирная Буренка, видимо почуяв весну, взбунтовалась и убежала. А может, и не убежала, а просто ушла в тайгу и ее задрал какой-нибудь бездомный медведь. Но Попов почему-то был глубоко убежден, что наша корова не иначе как к своим якутам ушла обратно. Он хотел предпринять поиски в направлении якутского колхоза. Я очень и очень сомневался в успехе, но так как мне вряд ли поверили бы, что подотчетная корова просто пропала, я вынужден был, так сказать, по долгу службы пуститься на ее поиски. Нужно, впрочем, сознаться, что не только пропавшая Буренка толкнула меня на это путешествие, совершенно бессмысленное с точки зрения житейского опыта, Достаточно было взглянуть на карту, чтобы убедиться в этом. До якутского колхоза, куда, по уверению Попова, отправилась Буренка, было километров сто пятьдесят. Из них, по крайней мере, сто двадцать пять идти таежной тропой, правда хорошо утоптанной и многократно хоженой. Этой тропой привели и Буренку. Остальные двадцать пять километров — хорошая автомобильная трасса. Если двигаться прямо к ней, то расстояние сократится почти наполовину. Корова могла уйти только тропой: другого пути она не знала. А я мог отправиться и напрямую, обогнать и перехватить Буренку по дороге. Правда, мне нужно было при этом преодолеть знаменитый Текучий перевал. Знаменит он был прежде всего тем, что мало кому удавалось его преодолеть. Но это больше всего и прельщало меня. За перевалом был кусок русской земли, на которую еще не ступала нота человека. Не судите меня за то, что мне очень хотелось сделать это первым. Я геолог, и было мне в то время только двадцать шесть лет… Пока я раздумывал над тем, что же делать с пропавшей коровой, сомнения мои разрешила радиограмма из горного управления. Разведка наша подходила к концу. Мне поручалось обследовать местность для устройства новой поисковой базы. Предположительные координаты этой базы совпадали в одном труднодоступном месте с той «прямой» дорогой, преодолев которую, я и намеревался перехватить Буренку на автомобильной трассе. Путешествие предстояло трудное, но я даже обрадовался полученной радиограмме. Видимо, влечение ко всему новому, неизведанному на земле составляет главную черту характера каждого разведчика. Со всей серьезностью я начал готовиться к путешествию по нехоженым местам. Итак, я решил отправиться на поиски пропавшей коровы по прямой дороге. Это можно было сделать только на лошади или на лыжах. Оба способа одинаково неудобны. Снег уже почти стаял, а в тех местах, где еще сохранился, он был сильно нагрет солнцем, потемнел, стал колючим и ломким; днем таял, а ночью замерзал и покрывался коркой, по которой можно было двигаться на лыжах только с величайшей осторожностью. Нет, лыжи решительно не годились! Но и Мухомор как средство передвижения не представлял собой ценности, хотя имел преимущества — например, на Мухомора можно было погрузить снаряжение, оружие и запасы продуктов. Я надел поверх оленьих чулок большие болотные сапоги. Они застегивались на бедре ремешком. При случае в них можно было перейти ручей метровой глубины. Стеганые ватные брюки, меховая безрукавка, легкая телогрейка, шапка и меховые рукавицы с крагами составили остальную часть моего дорожного костюма. Я взял с собой большое байковое одеяло. Уложил в непромокаемый чехол финский нож, топорик, винчестер, бинокль и компас. Взял мешочек муки, килограмм лярда в железной банке и килограмм сахару. Для Мухомора был необходим мешок овса — нагрузка довольно большая. Наконец — сумка с записной книжкой, картой, документами. Мой весовой лимит был с избытком исчерпан, а предстояло погрузить еще веревку, котелок. Наконец, все уложено. Я был такой же рабочей силой, как и Мухомор, часть груза взвалил на себя. Мы вышли на рассвете 7 мая. Розовое утро было морозным, тихим и ясным. Попов пожелал нам доброго пути: — Ну, ни пера тебе ни пуха! Мне очень хотелось обнять моего старого друга, но суровый старик только крепко пожал мою руку и, не сказав больше ни слова, ушел в избу. По морозцу шагалось легко. Но когда взошло солнце, стало жарко. Майское солнце даже на Дальнем Севере греет хорошо. Земля оттаяла. С сопок побежали ручьи. Идти становилось все труднее. Я сбросил телогрейку, рукавицы, шапку и взвалил все это на бедного Мухомора, шагавшего осторожно, но бодро. Мы торопились к берегу Нерелеха. Время подошло критическое — Нерелех мог уже вскрыться. Заметно увеличилась жара. Становилось душно — верный признак надвигающегося дождя. Значит, нужно было спешить! Если Нерелех еще не вскрылся, то теплый весенний дождь обязательно ускорит ледолом, и путешествие наше осложнится до крайности. Дорога шла вдоль крутого каменного обрыва, за склоны которого крепко цеплялся кедровый стланик. На нашем пути было много так называемых «пещер выветривания». Одна из них вместила меня и Мухомора. Я расседлал его, повесил на морду коню торбу с овсом и пошел за дровами. Охапку сухого кедрового стланика я принес в тот момент, когда на землю упали первые капли. Голубое небо затянули сплошные тучи, и полил дождь — обильный, затяжной, без молний и грома. Стало пасмурно, как осенним вечером. Заметно посвежело. Смолистые ветки стланика загорелись легко и жарко. Мы были хорошо защищены каменной нишей, так что дождь не причинил ни мне, ни Мухомору никаких неприятностей, если не считать бесцельного ожидания, — в то время как мы не могли терять ни минуты. Мне ничего не оставалось делать как приняться за обед. Мы готовили в таких случаях блюдо, которое почему-то называлось «канадской кашей». Рецепта на это блюдо вы не найдете ни в одной кулинарной книге (включая и канадскую литературу по этому вопросу!). Беру поэтому на себя смелость восполнить столь существенный пробел и опубликовать рецепт изготовления «канадской каши»: две-три ложки муки поджаривают в сале на крышке от котелка (это очень важно, потому что вряд ли у вас будет с собой в дороге чугунная сковородка), затем все это тщательно размешивают в литре воды и кипятят. Получается мучная каша. Положите в эту кашу достаточное количество сахару — и готово блюдо, питательное и очень простое в изготовлении. Должен, впрочем, честно признаться, что не каждый способен питаться этим кулинарным шедевром. Перед закатом солнца дождь утих. Две близкие и яркие радуги охватили землю. Ехать, глядя на ночь, но каменистой осыпи и грязи было по меньшей мере рискованно. Дело в том, что кости животных на Севере, видимо, в результате определенного состава пищи, становятся очень хрупкими. Мухомор мог легко, оступиться и сломать себе ногу. Я решил заночевать в пещере. На другой день часам к двум пополудни мы подошли к берегу Нерелеха. Широкая пологая сопка загораживала реку, и до последнего момента не было ясно — вскрылся Нерелех или нет. Только когда мы поднялись на» сопку, стало видно, что мы опоздали по крайней мере на три дня:, перед нами расстилалась река, хотя и неширокая, относительно спокойная, но полая и уж, конечно, совершенно непереходимая… Километрах в десяти от этого места вверх по Нерелеху на противоположном берегу находилась база гидрологов. Они построили около базы висячий мост. Может быть, он цел? Мы пошли вдоль берега и только поздно вечером добрались до моста. Но тут нас ждало новое разочарование: гидрологи, боясь половодья, разобрали свое висячее сооружение. Положение казалось безвыходным. Вез всякой цели мы прошли вдоль берега еще с километр. Осторожно шагал безропотный Мухомор. Возвращаться я не мог. Попов засмеет! Решил форсировать Нерелех вплавь. Рискованно, конечно, но другого выхода не оставалось. — Ну что ж, Мухомор, поплывем? Не назад же нам возвращаться, Попову на потеху! Мухомор остановился, повернув ко мне добрую старую морду. Я укрепил наше снаряжение на вьючном седле, повыше, привязал к седлу конец веревки и толкнул Мухомора к воде, Мухомор обернулся, как бы спрашивая: «В своем ли ты уме, хозяин?» Я похлопал его по крупу и настойчиво толкнул еще раз. Мухомор покорно шагнул, сразу оказался по самую шею в воде и поплыл к противоположному берегу. Сильное течение быстро сносило лошадь в сторону. Я почти бежал по берегу, разматывая веревку. К счастью, река была неширокой, и Мухомор скоро выбрался на берег. Я слегка натянул веревку и крикнул: — Пошел! Мухомор двинулся от берега, а я, как был в сапогах и телогрейке, вошел в воду и тотчас же потерял под ногами дно. Одежда моя не могла сразу намокнуть, но мысль, что, может быть, это мое последнее купание, была не из приятных. А утонуть я мог проще простого! И, если бы не сообразительность Мухомора, не выбраться бы мне на берег. Мухомор бодро шагал и шагал от берега, и я не успел еще оценить как следует серьезности своего положения, как почувствовал под ногами дно. Не останавливаясь, свертывая на ходу веревку в кольца, я побежал вслед за Мухомором. Умное животное уверенно двигалось к избушке гидрологов. Они приняли меня как желанного гостя: стянули сапоги, раскалили докрасна железную печку, напоили вкусным, а главное, очень горячим чаем. Я не помню, как свалился на постель и моментально уснул. Проснулся часов в девять утра. Хозяева мои уже были на работе. В доме остался только Никитич — друг, сверстник и земляк нашего Попова. Он помог мне снарядить Мухомора и пожелал удачи: — Старайся, конечно, сынок! Может, действительно ушла твоя корова к якутам? Куда же ей уходить больше, там у нее дом родной! По карте определил, что нахожусь в двадцати восьми километрах от своего жилья. За двое суток мы ушли очень недалеко. До обеда мы двигались без приключений и часам к двум подошли вплотную к крутой каменной гряде, сплошь усеянной мелкой каменной россыпью. Гряда была невысокой — сто пятьдесят — двести метров, но камни уходили из-под ног и подниматься к вершине было тяжело и опасно, а с Мухомором почти невозможно: бедное животное жалко перебирало ногами, сползало и падало, царапая до крови свои, старые ноги… Я решил пуститься в объезд. Может быть, по ближайшему распадку нам удастся перебраться через эту гряду? Мы повернули на северо-запад и пошли вдоль самого основания сопки. Но ближайший распадок превратился в бурный и стремительный поток. Поворачивать назад и двигаться на юго-восток не было смысла: горные ручьи были одинаково непереходимы как на северо-западе, так и на юго-востоке, да и время близилось к ночи. Нужно было устраиваться на ночлег. Однако покой наш был нарушен одним неожиданным обстоятельством. Я давно уже заметил, что мой всегда спокойный Мухомор явно нервничает и пугливо жмется ко мне. Я подумал, что он боится наступающей темноты, и заторопился скорей к намеченному месту. Около корявой лиственницы, уродливо раздвоившейся на высоте двух человеческих ростов, остановился и стал расседлывать Мухомора. Вдруг он резко, всем корпусом шарахнулся в мою сторону. Я упал, проклиная незадачливую скотину. Мухомор дрожал всем телом, кося глазами в сторону черных кустов. Я посмотрел в ту же сторону и, признаюсь, по спине у меня пошли мурашки и стало Жарко, несмотря на вечернюю прохладу: в двадцати метрах сидел волк и смотрел на нас внимательным, настойчивым взглядом… Неприятно вспоминать об этом, но расскажу все честно.» Мухомор пугливо жался к дереву, явно не рассчитывая на мою защиту. А я стремительно взобрался на его спину, встал на седло с ловкостью кавказского джигита и в следующее мгновение уже сидел в ухватообразной развилке дерева. И вот тут мне стало по-настоящему стыдно. Парень с винчестером за плечами испугался сытого волка. Первой моей мыслью было выстрелить в зверя. Однако я решил, что для волка это слишком большая честь, и скатился с дерева с намерением отогнать незваного гостя палкой. Но волк, подобрав хвост, спокойно ушел в кусты и скрылся в тайге. Мухомор успокоился, значит, волк ушел окончательно. Надо сказать, что до сих пор я видел только чучела волков в краеведческом музее в Магадане, но никогда не встречал их в глухой тайге. Видимо, где-то близко находились оленьи пастбища якутского колхоза; ведь волк и боится людей, и всегда жмется к человеческому жилью. Так что эта неприятная встреча была вместе с тем и приятным предзнаменованием. А вечер никак не хотел потухать. Странный вечер! Небо ультрамаринового цвета казалось необычайно далеким. Между дымчато-серыми облаками виднелся белесый (серебристый — говорят в таких случаях поэты) диск луны. Как-то незаметно подкралась ночь. Но небо стало даже, пожалуй, светлей, чем вечером. И облака светлей. А звезды еле проступали. Такими их видишь днем из очень глубокого шурфа… Странная серебристо-голубая ночь! Так я и уснул с мыслью о фантастичности окружающего меня мира. На рассвете, накормив Мухомора, подкрепившись «канадской кашей», снова пошел на штурм зыбкого, уходящего из-под ног перевала. Не зря его, проклятый, прозвали Текучим! Мне показалось, что у распадка, где мы заночевали, подъем был не таким крутым. Мы с Мухомором пошли вдоль гряды, поднимаясь на сопку под очень небольшим углом. За ночь каменная осыпь обледенела, смерзлась. Ноги скользили, но зато камни почти не уходили из-под ног. Медленно и осторожно мы начали подъем. Я шел впереди, Держа уздечку, Мухомор — следом. Иногда приходилось ползти на коленях. Я готов был вцепиться зубами в эти обледенелые обломки гранита, лишь бы перевалить через сопку. Мною овладел еще и чисто спортивный интерес, я напрягал все свои силы. Сверх ожидания Мухомор плелся за мной, почти не оступаясь, медленно и сосредоточенно. Мы прошли по горизонтали километра два, поднялись вверх метров на сто. Это уже достижение: почти полгоры! В теплой телогрейке и стеганых штанах было очень жарко. Сильно припекало солнце. Мы поднимались все выше, метр за метром, падая и оступаясь, усталые, но непреклонные. Длинной петлей, похожей на параболу, мы прошли около пяти километров и поднялись за это время на двести метров. Взобравшись на вершину сопки, я дал себе слово никогда больше не путешествовать по Колыме «короткими» путями. Но отступать было уже поздно. Юго-восточный склон сопки оказался пологим. Кое-где лежал еще не стаявший снег. Местами виднелись густые заросли березы и кедрового стланика. Дальше, насколько хватал глаз, расстилалась холмистая долина. Справа густой черной стеной стояла тайга. Я Пытался ориентироваться по карте, но ничего не узнавал. Когда в прошлом году мы снимали этот участок с аэроплана, он казался мне совсем другим. Холмистая гряда, как дамба, разделяла огромные поля заболоченной низины. По этой гряде я должен был выбраться к трассе. Но ее-то как раз я и не видел, несмотря на сильный полевой бинокль. Видимо, слишком отклонился от намеченного пути, блуждая по берегу Нерелеха и петляя по северо-западному склону Текучего перевала… Отдохнув, мы начали спуск. Идти по сплошным зарослям березы очень трудно. Я еле продирался сквозь тесно переплетенные ветки. Если бы не высокие болотные сапоги, уже на первой сотне метров от моей одежды остались бы одни клочья. Следом за мной осторожно шагал Мухомор, высоко поднимая свои худые ноги. Временами мы проваливались в небольшие овражки и расселины, прикрытые подтаявшим снегом. Спуск оказался не длиннее пятисот метров, но преодолели мы его не меньше чем за три часа. Заросли березы сменились чащей кедрового стланика. Но это было уже внизу, у подошвы. Кроме того, дело двигалось к вечеру. В стланике можно было и заночевать. К ночи погода резко ухудшилась. Заметно похолодало. Небо затянуло белыми снежными тучами. Я нарубил мягких веток стланика, сделал себе пышную постель, закутайся в байковое одеяло и заснул под высоким шатром кедрового стланика… Устал за день смертельно, поэтому спал как убитый и вдруг проснулся при очень странных обстоятельствах. Впечатление, что сон прервался, что я бодрствую, было совершенно реальным. Когда я проснулся, было еще совсем темно. Собрался повернуться на другой бок и заснуть хотя бы до рассвета, но спать не хотелось. Сбросив одеяло, попытался было сесть, но это оказалось не так-то просто сделать. Надо мной навис упругий, холодный свод, что-то больно царапнуло по лицу. Что же произошло со мной? Я ложился спать у кедрового стланика, под открытым небом, закутавшись в теплое одеяло, а проснулся в какой-то темной ловушке. В том, что я проснулся, у меня не было Ни малейшего сомнения — так отчетлив был даже в мельчайших подробностях мой фантастический сон, который, впрочем, мог быть порожден только реальной действительностью. Лежа на спине, я ощущал холодные своды своей темницы и решил, что завален снегом. В том, что в середине мая намело сугробы снег», не было ничего удивительного. Здесь это — обычное явление. Уже с вечера было ясно, что ночью выпадет снег. Но почему он так любезно прикрыл меня толстым и теплым слоем? У меня мелькнула догадка: вероятно, снег завалил меня целиком, а потом оттаял вокруг меня, и я оказался в просторном и теплом, снежном мешке. Но для «мешка» мое убежище оказалось слишком просторным. Я мог почти сидеть, разводил руки, двигал ногами… Нет, догадка была несостоятельной. Кто-то накрыл меня достаточно плотным каркасом, а снег лег поверх него толстым слоем, и я оказался в теплом и надежном убежище. Мне очень хотелось выяснить, в чем же все-таки дело? Куда я попал? И опять это желание было ощутимым, реальным. Я повернулся спиной к своду, встал на четвереньки и уперся в свод спиной. Он легко поддался, и я очутился на свободе, стоя по пояс в снегу. Но куда же делся стланик? Неужели снег выпал таким могучим слоем? Этого не могло быть! Ведь стланик — это не кустики березы. Его ветви поднимаются на семь-десять метров и достигают в диаметре двенадцати-пятнадцати сантиметров. Десятиметровый снег не выпадает здесь даже в самые снежные зимы. Но ведь стланик исчез! Значит, он все-таки лежал под снегом. И тут мне все стало ясно. Кедровый стланик чувствует холод лучше всякого термометра. Холодной ночью стланик, около которого я расположился на ночь, приник к земле. Его ветви и распростерли надо мной в ту ночь оригинальный каркас, утепленный толстым слоем снега. Я проснулся, окончательно с радостным ощущением того, что решил очень сложную задачу. Меня действительно ночью завалило снегом. Я выбрался из-под ветвей стланика. Вокруг расстилалось бескрайнее белое пространство. Природа словно умылась! Мухомор стоял на том же месте, где я его стреножил еще вчера, с торбой на морде, мирный и сонный. Доброе животное уже ничему не удивлялось. По расчетам я должен был быть уже на месте, в колхозе. Сам я мог продержаться еще дней десять. Сложнее было с Мухомором. Даже если кормить его очень экономно, впроголодь, то корма ему хватит только дня на два. На подножный корм надежда плохая — ягель Мухомор не ел, а съедобных трав мы почти не встречали. Нужно было спешить. Я расчистил для костра просторную площадку вокруг гнезда кедрового стланика. Освобожденные от снега и согретые теплым майским солнцем, ветви стланика снова потянулись вверх. Мы, жители Крайнего Северо-Востока, будем всю жизнь с благодарностью вспоминать о кедровом стланике. Это дерево, победившее суровые условия Колымы, для меня лично навсегда останется символом настойчивости, смелости и гибкой, полезной делу хитрости. Его зеленая хвоя обильно насыщена витамином «С». Остуженный и процеженный отвар этой хвои служил нам почти единственным местным средством против цинги. Его смолистые ветви мало чем отличаются по теплотворности от хорошего каменного угля. Его вкусные маслянистые орешки всегда были приятным лакомством в длинные зимние вечера. Развести костер оказалось не так-то просто. Спички в моем кармане окончательно и безнадежно отсырели. Воспользоваться моим непромокаемым запасом из стеклянной бутылочки Я тоже не мог, так как не нашел ни одной сухой палки. Я собрал вокруг открытого куста достаточно много веток, но все они отсырели от снега. Хорошо, что со мной был испытанный «огневой резерв»: пропитанная глицерином вата в стреляной гильзе и щепотка марганцовки в промасленной бумажке. Попов надежно внушил мне простое правило: без топора и Огня в тайге — гибель!.. Крошечная пирамидка из самых тоненьких веточек стланика легко загорелась от самовоспламенившейся ваты, через полчаса у меня пылал жаркий костер. Я позавтракал «канадской кашей», напился чаю. Но что же все-таки делать? Все возможные ориентиры скрыты под снегом. Правда, он стремительно таял… Но это было, пожалуй, еще хуже. Заболоченная местность увлажнялась еще больше, становилась непроходимой, а местами просто опасной. Я мог попасть со своим Мухомором в какую-нибудь вязкую трясину, прикрытую красноватыми мхами, и без следа исчезнуть с лица земли. Меня это мало устраивало. Решил двигаться на юго-запад, к опушке черневшего там леса. Если лес — значит, и твердая почва, рассудил я. Ведь не может же лес расти на болоте. И… ошибся. С большой осторожностью, не сходя с пригорка, мы приблизились с Мухомором к опушке леса. Он состоял из редких и некрупных лиственниц, узловатых и корявых, какими обычно бывают деревья в редколесье на заболоченной местности. Мы понуро брели по вязкой и мшистой почве. Следы наших ног четко отпечатывались в мокром грунте и сейчас же заполнялись водой. Местами вода хлюпала под ногами. Свернули вправе, в лес, рассчитывая выбраться на более сухую и твердую почву. Деревья становились крупней, росли они более часто, стволы лиственниц выпрямлялись, но почва по-прежнему оставалась влажной и зыбкой. Было похоже, что лес рос по сплошному болоту, только слегка затянутому сверху почвой, возникшей из сгнивших мхов. Мощная корневая система лиственниц распростерлась почти по поверхности. Огромные деревья были очень неустойчивы. Временами казалось, что они пляшут, как пьяные мужики. Это под тяжестью наших шагов прогибалась почва. Сколько же могла навалить деревьев в таком лесу хорошая буря! Между тем почва становилась устойчивее. Мы поднялись на сопку. Теперь уже окончательно стало ясно, что мы сбились с дороги. Далеко внизу зеленела просторная долина. Возникала и пропадала на поворотах лента какой-то незнакомой мне речки. Должно быть, она текла параллельно Нерелеху по эту сторону перевала. Раз есть речка с такой зеленой долиной, значит, где-нибудь около нее должны жить и люди. Я решил пробираться к речке. Набросав карту местности, засек по компасу направление своего маршрута и начал осторожно и медленно спускаться. Почва под ногами оставалась устойчивой и спокойной, двигались мы легко, пока дорогу нам не преградила небольшая седловина, покрытая снегом. Похоже, что здесь произошел обвал. Всюду торчали корни нависших над обрывом лиственниц. Я решил разведать эту седловину, срубил деревце молодой лиственницы, обтесал его, заострил и с таким шестом спустился на снег. Он оказался достаточно плотным и не проваливался подо мной. Шаг за шагом продвигался вперед и наконец уверился в том, что снег плотен и раз меня держит надежно, то Мухомора с его четырьмя точками опоры удержит тем более. Подсчитывая преимущества Мухомора с точки зрения законов земного тяготения, я вдруг безнадежно провалился в «надежный» снег. Шест в моих руках сам собой развернулся поперек ямы, и это спасло меня. Я провалился по самые плечи и держался только за шест. Ноги мои болтались в пустоте. Некоторое время я висел так, размышляя о том, как выйти из этого глупого положения. Сейчас я вспоминаю об этом с улыбкой, но тогда мне было не до смеха. Неосторожным движением я мог обрушить глыбы снега, более чем достаточные для того, чтобы похоронить и надежно законсервировать себя на удивление геологам будущего. Но висеть неизвестно над чем, держась за очень ненадежный шест из суковатой лиственницы, было тоже опасно. В этих обстоятельствах я еще раз убедился, что в жизни все может пригодиться. В институте я увлекался альпинизмом и гимнастикой. Мой шест являл собой некоторое подобие турника. Нужно было подтянуться и выжать себя двумя руками. Прием не очень сложный, если на вас спортивные туфли, майка и тонкие брюки. Но если болотные сапоги… Уверяю вас, что гимнастический номер, который я проделал, был дьявольски труден, и мне следовало бы присвоить почетное звание чемпиона. К сожалению, а может быть, к счастью, единственным свидетелем этого головоломного упражнения был Мухомор, который вряд ли сумеет засвидетельствовать мое спортивное достижение, несмотря на полную ко мне лояльность. Выбравшись наконец на поверхность, я лег на край ямы и заглянул на дно. На глубине двух с половиной-трех метров журчала и темнела вода. Очевидно, здесь проходило русло ключа. Ливень и дружное таяние снегов превратили этот когда-то мирный ключ в бешеный поток. Он подмыл берега, обрушил деревья, А когда вода спала, ключ оказался покрытым поваленными лиственницами, образовавшими решетку, на которой долго удерживался плотный слежавшийся снег. Вести Мухомора по этому зыбкому мосту — рискованно, достаточно того, что провалился я сам, А насколько мне было известно, Мухомор в молодости не занимался гимнастикой на снарядах, и этот переход мог стать Для него роковым. Мы пошли вдоль ручья, надеясь таким образом добраться до реки. Ключ был, несомненно, одним из ее Притоков. Чем дальше мы двигались, тем круче становился обрыв. Белая полоска снега виднелась теперь где-то далеко внизу. На обрыве пласты земли выходили наружу. Я решил обследовать это обнажение пород. Ведь чтобы разведать такую толщу в обычных условиях, нужно было пробить шурф глубиной семьдесят пять — сто метров. А тут сама природа предоставила мне возможность заглянуть в ее недра. То, что мы делали тогда, сегодня, с высоты пенсионного возраста, кажется мальчишеским безрассудством. Но как бы мне хотелось вернуться к своим двадцати шести годам, чтобы еще раз поплутать этой безрассудной дорогой в-поисках пропавшей коровы… Обрыв был очень крутой, если не сказать отвесный. Я укрепил один конец веревки за ствол лиственницы, стоявшей у самого обрыва, а другим концом крепко подпоясался. Упираясь ногами в стену обрыва и перебирая в руках веревку, стал медленно спускаться вниз. Кроме большого риска и щекотания, нервов, это обследование не сулило мне ничего интересного. Тонкий слой коричневатой почвы, обломки гранита, затем снова сероватый гранит и гранит, на изломах которого черными точками поблескивала слюда. Спускался я очень осторожно, поверхность остро наклоненной гранитной стены была шероховатой, нога не скользила. Но неожиданно она все-таки скользнула но чему-то гладкому, как будто отполированному. Я больно ударился лицом о каменную стену и едва не выпустил из рук веревку. «Линза льда! — мелькнуло у меня в голове. — Будь она неладна!» Упираясь коленями в гранит, спустился еще на полтора-два метра и обомлел от неожиданной радости: моя нога скользнула по отполированной поверхности черных, как диезные клавиши рояля, и правильно ограненных кристаллов. Мощная жила «руды на металл», который мы так настойчиво и не особенно удачно искали шурфами в россыпях, выклинивалась здесь по серому граниту. Могучим треугольником руда уходила вправо — вверх и влево — вниз от меня. Никаких сомнений быть не могло! Долгие и, как казалось вначале, безнадежные поиски пропавшей коровы неожиданно увенчались для меня блестящим успехом… …Может быть, вам когда-нибудь придется побывать в верховьях Колымы, в том самом месте, где эта холодная река, пробиваясь по узким каменистым долинам, отделяет Колымский хребет от хребта Черского. Может быть, по левому берегу Колымы, в южных отрогах хребта, вы сделаете привал у студеного ключа с очень домашним названием — Буренкин ключ! Это идиллическое название мало соответствует суровости окружающего ландшафта. Присвоено оно своенравному ключу в память о злополучных поисках нашей Буренки. Теперь здесь три рудника, открытых мною в поисках пропавшей коровы. Они так и называются: Первый Коровий, Второй Коровий, Третий Коровий. Многие горняки знают историю этих курьезных названий и до сих пор с улыбкой вспоминают о нашей Буренке. Между прочим, когда я вернулся на базу, чтобы радировать горному управлению о своей находке, Буренка ждала меня дома. Худая, голодная и ободранная, она прибрела из тайги на третий день после того, как я отправился на ее поиски… На снежном перепутье Километрах в двадцати от нас крупная партия шурфовала долину ключа Окаянного. Видно, что-то огорчало и раздражало разведчиков, когда они крестили ключи и речки, наносимые на первую карту. Мы тоже работали на ключе… Страшном, хотя местность вокруг была настоящей северной идиллией. По тайге шел слух, что разведчики Окаянного нашли настоящее золото. Нам не терпелось узнать, так ли это, и я отправился к соседям. Двадцать километров по февральскому снегу — это рукой подать. Лыжи, подбитые ворсистым оленьим мехом, плавно скользят по уклонам и помогают без особых усилий взбираться на пологие увалы. Дышится свободно. Молчат опушенные мягкой снежной бахромой лиственницы. Чуть тронешь дерево, и оно запорошит тебя невесомыми снежинками. Кристаллики льда, взвешенные в воздухе, поблескивают фиолетовыми, зелеными, оранжевыми огоньками. Яркие краски вспыхивают крошечными блестками и тут же гаснут, чтобы вспыхнуть снова. Зачем только сердитые картографы обозвали наш ключ «Страшным»? Я уверенно взобрался на вершину невысокой, но крутой сопки — и обомлел. Метрах в двадцати пяти внизу, словно изготовясь к прыжку, поджидал меня худой и всегда недобрый в эту пору медведь. Я успел разглядеть его горбатый загривок, ввалившиеся бока… Зверь двинулся на меня. И в этот момент, честно говоря, не помню как, но не по своей воле, сорвался я с крутой вершины и ринулся навстречу зверю. Вид мчавшейся на лыжах черной человеческой фигуры, должно быть, показался медведю страшным. Шатун прыжком шарахнулся в сторону и уступил мне дорогу. Думаю, что именно мне принадлежит рекорд скоростного бега на якутских лыжах по пересеченной местности. Твердо знаю, что весь остаток пути летел я с огромной скоростью. Новость подтвердилась. Соседи действительно нашли хорошее золото. Обратно меня провожала целая бригада с ружьями. Но несчастного шатуна мы больше не встретили. Даже следы его за ночь замела поземка. Встреча моя с медведем была взята под большое сомнение. Провожатые в меру поиздевались надо мною и отправились восвояси, пугая тайгу бесшабашной пальбой. Попов оценил дорожное происшествие по-своему. — Так, говоришь, ветром припустил с сопки-то? — смеялся он над моим приключением. — Храбрый ты парень, оказывается. — Да какой храбрый?! Я и сам не пойму, как такое случилось. — Ну и ладно, что случилось, — серьезно сказал Попов. — А то ты с перепугу назад мог податься. От голодного шатуна разве уйдешь. Он и так зверь, а тут голодный… Без ружья в тайгу не ходи, парень. Но и ружье бы тебе не помогло. Не успел бы ты выстрелить. Или еще того хуже — подранить мог второпях зверя. Тогда — верный конец… Бывает, что и нарочито человека выслеживает — жрать же хочет. Бывает… Загрызть до смерти может. Клыки и когти у него страшенные. И бежит по крепкому насту скоро. Это кто не знает — говорит, медведь неуклюжий, а он, как стрела, быстрый бывает. — Попов вздохнул: — Хорошо, друг-товарищ с ножом близко окажется. И, скажу я тебе, не хочется смерть от медвежьих клыков принимать. Было у меня… Как только ни мяла судьба моего Попова. Вот и медведь… Он вспомнил, видно, что-то случившееся с ним самим и сказал сурово: — Столкнет меня еще тайга с медведем. Столкнет. Думаю, не дрогнет рука. С одного раза между глаз всажу, второй раз не ошибусь. — Попов усмехнулся: — С осени-то они раздобреют, брюхо жирное, по земле волочится. Хочешь верь, хочешь нет — в две ладони сало, как у холощеного борова. По пяти пудов я сам, случалось, натапливал… Попов оседлал своего конька и теперь будет рассказывать про медведей, пока мы не уснем. Ланка Зимой олени пасутся на юге. Весной стада перегоняют на сотни километров к северу, на летние пастбища. «Оленистыми» местами на Севере считаются бесконечные горные долины, поросшие цепким ивовым и березовым ерником. Защищенные от ветров горными кряжами, эти долины тянутся иногда до самого Ледовитого океана. Не слишком обильные Травы, растущие под защитой кустарника, кормят в этих местах оленьи стада весной и летом. А кустарники в безлесной тундре — топливо пастухам. Я как-то пытался разобраться в нехитром луговом хозяйстве, обступившем нашу разведку в одной из чукотских речных долин. Рядом с пушицей и осоками редкоцветущей и прямостоячей росла осока мрачная, Нельзя не подивиться тонкости чувства и художественному чутью ботаников, сумевших с такой выразительной точностью окрестить эту воистину мрачную разновидность растительного царства. Хотя она и мрачная, но все равно распустившиеся травы одевали северную землю в зеленый весенний наряд. И было радостно думать, что зима все-таки кончилась. Где-то в окрестностях уже обосновались пастухи оленей на своих временных кочевых стойбищах. — И олениной теперь разживемся, — прикидывал вслух практичный Попов, — Пастухи — народ хороший: мы — им, они — нам! По-соседски… И надо же было случиться, что именно в момент этих хозяйственных раздумий моего друга из березовых кустов, окутанных прозрачной молодой зеленью, стремительно и неожиданно, прямо к порогу нашего таежного жилья прыгнул молодой олень с едва пробивающимися рожками. Задыхаясь от долгого бега, с ужасом, застывшим в глазах, животное упало на подкосившиеся ноги. — Или волки?.. Попова всегда отличала способность мгновенно определять причины любых таежных неожиданностей, что не раз спасало и его и меня от неприятностей. И сейчас он метнулся с ружьем в кусты, из которых выскочил к нашему порогу вконец запыхавшийся олень. Вскоре Попов вернулся: — Нет, вроде бы и следов волчьих не видно. Что же ее пригнало к нам, беленькую? Красивая ланка! Яловая еще, телушка. У нас в Сибири таких сырицами зовут. Ланка — пугливо вздрагивала, когда прикасались рукой к ее глубокому белому меху, но успокоившись, доверчиво смотрела в глаза людям. Но что же все-таки заставило белую сырицу прибежать к людям, искать у них спасения от неотвратимой опасности? — Потом разберемся, — сказал Попов, — Пока пускай у нас живет. Не объест. Весной скотине корму довольно. Мы поселили ланку в конюшне с Мухомором. Мирный и уживчивый, наш конь подружился с гостьей… Олень — величайшее достояние Севера. Он кормит, лечит, возит, одевает человека, скрашивает его суровый быт. Без оленя жизнь на Севере немыслима. Из его шкур северянин делает кухлянки, гачи (штаны), торбаса, малахаи, рукавицы, ковры, расшитые своеобразным геометрическим узором, составленным из полосок белого, коричневого, ярко-оранжевого (крашеного) меха. И Попов — коренной северянин — лучше других знал цену оленю. Приблудившаяся ланка не давала покоя Попову. — Может, от оводов спасалась? — высказал он на другой день свою догадку. Оводы! Страшной бедой для оленей является тундровый овод — северный подкожник. Его личинки развиваются в мышцах животного. Они дважды прогрызают живую шкуру оленя. Весной на летних пастбищах крошечные белковые иголочки, вылупившиеся из яичек, проникают в тело животного, чтобы прожить в нем почти год, измучив оленя, откочевать вместе с ним на южные пастбища и к исходу зимы, уже взрослой личинкой, еще раз пробуравить шкуру оленя, упасть на землю, окуклиться и затем сформировавшимся оводом пролететь через бесконечные пространства тундры, отыскать каким-то дьявольским чутьем место летнего выпаса оленей и здесь начать все сначала. Олени панически боятся оводов. Они то сбиваются в беспорядочные кучи, то, обезумев от страха, бешено мчатся по тундре, пока, обессилев, не рухнут на землю. Тогда власть над бедным животным берет враг. Самки оводов засевают кожу оленя яичками, которых у одной особи может быть до 650 штук! Энтомологи подсчитали, что на одном олене развивается до двухсот личинок овода. Шкура его становится решетом. Какие уж тут гачи какие торбаса? Да и мясо… Олень превращается в скелет, обтянутый жесткими сухожилиями и дырявой шкурой. Пока нет еще способа спасения животных от этого бедствия. Пытаются массовый забой оленей производить ранней осенью, в октябре, до того времени, когда личинки овода пробуравят оленью шкуру. Но это скорей капитуляция перед врагом, чем решительное наступление на него. …Дня через три к нам на стоянку пришел знакомый Попову чукча. Это был знаменитый на всю тундровую округу олений пастух Омрувье. Мы оказали ему все возможные знаки внимания: напоили хорошим чаем, за обедом поднесли стопку спирта, поделились табаком. Он забрел к нам на разведку, разыскивая оленей, разбежавшихся от коварных оводов. И на этот раз догадка Попова подтвердилась! Мы рады были, что нашелся хозяин нашей беглянки. На всякий случай мы протерли ланку карболкой. Омрувье увел ее на свое стойбище. И как-то всем нам — и мне, и Попову, и остальным разведчикам, и, кажется, больше всех тихому Мухомору — стало грустно. Охотник на хариусов Попов мастерил самые причудливые рыболовные снасти. На заре пашей колымской одиссеи, когда кета и горбуша косяками продирались на нерест к верховьям мелких речушек, он поддевал крупных рыбин каким-то подобием трезубца. Мы с удовольствием ели свежую рыбу, не уставая Подтрунивать над рыбаком: — Ты у нас прямо как морской бог Нептун — с трезубцем! Только бороды не хватает. Отпускай для верности. Попов не обижался. — Бог не бог, а дай вам в руки этот инструмент — так с вами голодным насидишься. Тут ведь тоже сноровка нужна. Это верно. Рыболовные снасти Попова требовали спортивного мастерства и даже лихости. Однажды он сплел небольшую сетку, укрепил ее на обруче из гибкого лозняка и подвесил к недлинному черенку от подгребной лопаты. С помощью этой сетки ему удавалось довольно успешно ловить небольших хариусов, которых в проточных озерцах, невдалеке от нашего стана развелось, по его свидетельству, видимо-невидимо. Меру эту следует принимать во Внимание с учетом того, что ее определял сам рыболов. Решил и я попытать рыбацкого счастья. Взял у Попова сетку на палке и отправился на рыбалку. Ох и поиздевался же надо мной Попов! Вернулся я, разумеется, ни с чем. Стайки хариусов оказались стремительными, как серебряные молнии. Они исчезали, не дожидаясь, пока их накроет даже тень от сетки. Такая досада меня разбирала, что я не замечал своеобычной красоты этого уголка колымского края. Плоскую ложбину по возвышенности обрамляли густые заросли кустов березы. А по дну ложбины шла длинная цепочка неглубоких и совершенно прозрачных озерцов. Некрутым каскадом они вливались узкими протоками одно в другое, а где-то далеко всю эту цепочку неутомимо подкреплял ключ. Скорее всего он вытаивал из мерзлоты видневшейся вдали сопки. — Не понимаю, Попов, как ты умудряешься ловить этих хариусов? — опрашивал я не в силах скрыть досаду на свою неудачу. Попов довольно подмигивал: — Петушиное слово знаю. И ты попробуй, может, поймаешь. Конечно, опыт был повторен. Уныло брел я от озерца к озерцу. На плече сетка. В прозрачной воде поминутно мелькают стайки хариусов, дразнят, но как их взять моей сеткой, я не представляю. Видно, Попов действительно знал петушиное слово. Рыбки пугливы, стремительны, и невозможно было уловить момент, чтобы накрыть их сеткой. Пробовал класть ее на дно и ждать, когда хариусы сами себя подставят рыболову. Но такого ни разу не случилось. Цедил чистую воду: такие ловкие бестии, не желали плавать в кедровом масле на горячей сковородке. Не утешало меня, что не один я зарился на неуловимых хариусов. Над озерками кружил и кружил колымский ворон. Сверху его внимательному глазу рыбное сборище казалось, наверное, еще более соблазнительным. Но ворон не умел, как чайка, пикировать на воду. А я не умел, как Попов, ловить хариусов. Мне оставалось только помахать ворону сеткой, высоко подняв ее над головой на всю длину палки, и громко посочувствовать: — Понимаю, друг, видит око, да зуб неймет. Сам в таком положении. Но судьба все-таки вознаградила меня за старания. Я набрел на небольшое озерцо. Оно было непроточным и кишмя кишело рыбками, попавшими в западню. Невысокая перемычка не позволяла хариусам выбраться из плена. На этом озерце их можно было черпать сеткой, как из ухи ложкой. В душе вспыхнул спортивный азарт. Снял для верности легкую телогрейку, замахнулся снастью, рыбы в ужасе заметались под ее зловещей тенью, и у меня опустились руки. Ну принесу я Попову котелок рыбы, расскажу, как «черпал» ее из рыбьей ловушки. Старик насупится, помрачнеет, а потом горько вздохнет и скажет: — Эдак-то рыбачить и дурак может. В беде рыба — ее не ловить, а вызволять надо. Я отвязал от сетки папку и разгреб перемычку, которая отделяла злополучное озерцо от проточной цепочки. Рыбы сразу почуяли движение воды и не спеша, без давки и паники, стали выбираться из плена. Чуть в стороне, под кустом березы, я привязал сетку к палке (сдать ее Попову полагалось в исправности) и не заметил, как у моей протоки очутился большой и неправдоподобно черный ворон. Он надежно, обеими лапами, уцепился за бережок, наклонился над канавой, стремительно клюнул воду. В клюве у него затрепетала рыбка. Ворон придавил ее лапой… Я вскочил, «чтобы спугнуть разбойника. Не для того рыбешки освобождались из плена, чтобы отдать себя на растерзание ворону. Но почему на растерзание? Ворон охотился за рыбой по всем правилам спортивного кодекса чести: кто кого пересидит, кто окажется быстрее, ловчее, хитрее. Птица часами вела разведку с воздуха и безошибочно выбирала момент и место удара. И вот теперь без промаха достигла цели. А цель у нее простая: прокормиться! Это — жизнь. Ведь мы не возмущаемся, когда Попов жарит тех же хариусов, пойманных сеткой… Снова сел я у куста березы, стал с интересом наблюдать за черным охотником на хариусов. Он выхватил из промоинки еще одну рыбку, аккуратно и без остатка склевал ее, почистил клюв об узловатую лапу, напился и, грузно поднявшись, легко улетел. Домой я вернулся без рыбы, но Попов «линию моего поведения» одобрил: — Ну и правильно сделал. А ворону тоже надо жить, как и нам с тобой. Зеленые флаги «Узкая долина, сдавленная горами». Не правда ли, сколько раз мы читали эту фразу! Почти для всех она превратилась в ничего не выражающий штамп. Эту «узкую долину, сдавленную горами» я нашел в своем путевом дневнике, и мне стало обидно, что так бедно и скучно отметил я час, сохранившийся в памяти на всю жизнь. Эта долина была похожа на широкую бутылку с длинным узким горлом. И но мере того как мы продвигались по ее горлу, все выше становилось небо, все реже стояли лиственницы, все сильнее сначала дул, а потом больно бил в спину холодный ветер: выбрось в сторону ладонь — и возникнет ощущение тяжести, будто гирьку на руку положили. — Проклятая труба! — ругался Попов. Не в силах противостоять напору ветра, старик почти бежал, как и все мы, по каменистой тропе, с которой воздушный поток смея все живое: ни травинки не осталось под ногами. И только отдельные деревья устояли. Сразу мы их не замечали даже. Заплечные мешки давили на спину, неровная каменистая дорога заставляла смотреть под ноги, а не в небо… Между тем в проклятой трубе эти одинокие деревья были воистину замечательны. Невысокие, они цепко стояли на земле на своих искривленных ногах. Молодые побеги с вершин вымерзли, и создавалось такое впечатление, будто неведомый садовник подстриг их под гребенку. Но самое удивительное в этих лиственницах — их хвойная крона: сучья и ветви с наветренной стороны начисто срезаны, и остальная часть «подстриженной» кроны как бы бежит за ветром, полощется истрепанным, но гордым зеленым флагом. — Выстояли! Не упали!! Живем!!! Рано или поздно все на свете кончается. Выбрались и мы из этой «узкой долины, сдавленной горами». И когда я набросал карту нашего маршрута, на ней появилась еще одна новая запись: «Долина Зеленых флагов»! «Северянин» Меня всегда удивляло обилие всяческой растительной снеди на Колыме. В урожайный год кедровый стланик черен от тугих маленьких шишек, густо набитых орешками. А они жирные, и кедровое масло отменно вкусное. Московских бы грибников в колымскую тайгу: вот бы утешились! После дождя под каждым березовым кустом целые выводки крепких толстопузых коротышей. Все грибное многолюдье прижилось и щедро распространилось по Колыме: и жирные маслята, и хмуровато-солидные подберезовики, и многочисленное и многоцветное семейство сыроежек; как одуванчики, желтеют моховики на красноватых тундровых просторах, ну и, конечно, царь грибов — толстенький, с массивной шляпкой, плотный белый гриб. Невообразимо обильны и очень красивы россыпи брусники по ягелю. Ее яркие вечнозеленые листочки и пунцово-красные гроздья сплошь прошивают рыхлое беловато-серое поле нарядным узором со вкусом одевается северная природа! Покрытая туманной сизой дымкой, голубица заполняет низины непроходимыми зарослями. Рукой ее не возьмешь — слишком она нежна для грубого прикосновения пальцев. Попов соорудил нечто вроде лотка, расчлененного на Конце наподобие растопыренных пальцев, и этим снарядом с маху черпал голубицу, набирая ее ведрами. А какая крупная и сочная морошка растет на Колыме — объедение! Попов приносил также с колымских лугов пучки зеленой петрушки и тонкие перья ароматного чеснока… Все эти «дикорастущие», как их несколько пренебрежительно называют, должны быть причислены к лику растений-героев. В самом деле, большую часть года свирепствуют лютые холода, а они живут и даже красуются вечной зеленью. Лето, правда, влажное, жаркое, светлое, но ведь оно короче воробьиного носа, земля оттаивает только с самой поверхности, и чуть копни ее — вечная мерзлота. А колымская зелень успевает стряхнуть зимнее оцепенение, пойти в рост, деловито быстро отцвести, завязать плоды, и они каким-то чудом к осени вызревают, зимой коченеют, а к весне все равно остаются живыми. На все эти превращения зеленым северянам в лучшем случае отпущены июнь, июль и август. Поразительно! Но… — Слов нет, хороша брусника, прихваченная морозом, и грибов вволю, а все-таки хочется свежей рассыпчатой картошки! Посыпать бы ее солью да с коркой ржаного хлеба! Сверх своего обычая Попов не поднял на смех мои гастрономические мечтания, а спокойно предложил: — Чего же, давай сходим. Тут не так далеко совхоз должен быть. Много-то они без наряда не дадут, а сколько унесем на себе, — чего им, жалко, что ли. Я прикинул на карте. «Не так далеко» выходило километров за сорок от нашей стоянки. Но разведчики на подъём легкие, да и любопытно было посмотреть, как на вечной мерзлоте овощи растут. Отправились мы в совхоз. В тайге заночевали, а когда поздний утром следующего дня вышли на совхозные земли, глазам не поверили: женщины на просторном поле срезали и складывали у межи тугае вилки крупной белокочанной капусты. Мы поздоровались, спросили, где нам найти главного. — Оставайтесь у нас — главными и станете. Мы таких интересных мужчин лет десять не видели! Речь у колымских огородниц была задиристой и вольной: — Алевтину Ивановну ищите — она у нас главная. Дело прошлое, но мне так не хотелось уходить от этих расторопно работающих языкастых женщин! Попов ехидничал: — Ты не гляди больно-то пристально, ослепнешь. Пошли в контору… Алевтина Ивановна оказалась уже немолодой женщиной с обветренным лицом и сухими потрескавшимися губами. Несколько церемонно она спросила: — Чем могу служить? — Да мы, собственно, так, — замялся я, — пришли по-соседски, познакомиться с вашим хозяйством. Попов оказался менее дипломатичным: — И картошкой маленько разжиться, сколько унесем. Сдержанная Алевтина Ивановна посветлела: — Ну, унесете-то вы немного… И такая беда — людей не хватает, хоть разорвись. Сентябрь на исходе. Вот-вот морозы. А сколько еще капусты не срезано, картофель только копать начали… — А вы картошку-то как, из-под лопаты берете? — спросил деловито Попов. Алевтина Ивановна вздохнула: — Все руками пока. Инженеры для северных огородников машин еще не придумали. — Ну, так мы согласны, — по-крестьянски верно и просто понял Попов прозрачные намеки Алевтины Ивановны. — Давайте лопаты, поможем. Землю лопатить мы привычные. Женщины приняли нас в свою артель с веселой издевкой: — Ну вот, не все нам мужиков кормить: пускай сами попробуют, почем фунт лиха! Попов добродушно, по-стариковски отбивался: — Застрекотали, сороки! Теперь не ленитесь только подбирать за нами!.. Хорошо уродило колымское картофельное поле! Клубни крупные, тугие. Копать их было истинным удовольствием. Мне рассказывали, что в Якутии много засушливых мест. На Колыме — наоборот, одолевали дожди. Воздух здесь чистый, прозрачный, световой день длинный-предлинный. То, что климатологи называют инсоляцией, здесь достигает рекордной величины. Все это, видимо, и объясняет и пышность колымской зелени, и мощность клубней… Поздно вечером мы ели в совхозной столовой борщ из свежей капусты. Правда, заправлен он был консервированной тушенкой, но все равно казался очень вкусным. Ели мы и вареную картошку с солью… Все вышло, как нам хотелось. Алевтина Ивановна, ставшая волей судьбы главным агрономом северного совхоза, рассказывала, что с картофельного, гектара они намерены снять тонн пятнадцать. — Успеть бы только убрать и укрыть надежно. Всего в наших местах много: и тепла, и света, и влаги. Одного только не хватает: времени на уборку. Так досадно бывает — растишь, растишь, и вдруг все труды твои вмерзли в землю и пропали! А ведь мы этот картофель рассадой сажаем, а рассаду в горшочках с перегноем неделями холим. — Это же египетская работа! — невольно воскликнул я. — Конечно, трудное дело. По-другому мы не умеем пока. Холодостойкие и скороспелые сорта, но все равно далеко им до коренных северян. А картошку свою вы честно заработали, спасибо за помощь. Набирайте сколько унесете. Только не жадничайте — дорога у вас дальняя. Мы набили рюкзаки отборными клубнями, взвалили мешки на спину и по утренней сентябрьской прохладе отправились домой. Прощаясь с Алевтиной Ивановной, я спросил, как же называется сорт картофеля, что несем мы в подарок своим разведчикам, она улыбнулась: — Хорошо называется — «северянин»! Скоростной рейс Мы долго спорили о том, как назвать речку, где обосновались. Находчивость изменила нам. — Значит, на Безымянной будем работать, — подвел Попов итог нашему громкому, но бесплодному спору. Осели мы на Безымянной прочно и для сообщения с другим берегом срубили и связали небольшой крепкий плот. На другом берегу мы нашли обширную сопку с горелым стлаником и собирали его в запас, на зиму. Сначала мы перебирались через Безымянную с помощью длинного шеста. Однако речка была хотя и неширокой, но быстрой, и плот наш при путешествии туда и обратно сносило почти на километр, а если дул попутный течению ветер, то и дальше. Очередной заготовитель топлива кричал SOS, мы зачаливали плот веревкой и на манер бурлаков, с нестройным пением «Дубинушки» тянули его вместе со стлаником к нашей таежной хате. Бурлачить нам в конце концов надоело, и мы превратили наш плот в паром с ручной тягой. В нашем снаряжении нашелся тросик, необходимый разведчику для проходки глубоких шурфов — поднимать воротком бадью с грунтом. Мы перекинули тросик через Безымянную, потуже натянули и с его помощью благополучно передвигали плот с берега на берег прямо против своего жилья. Но вскоре наш плот перешел в собственность одного якутского селения. И вот при каких обстоятельствах. Я получил приказание девятнадцатого в одиннадцать ноль-ноль явиться к начальнику управления. Приказать легко — самолет сбросил нам тюк с почтой и улетел. Но как выполнить приказ, если он получен семнадцатого, а до управления больше ста верст и никаких дорог? — Задача! — сказал Попов. — И не явиться нельзя: время-то какое… Время было суровое, явиться я обязан, и непременно к сроку. — На плоту и спускайся по Безымянной до якутского стана, а там лошадь наймешь. Иначе не успеешь. Рискованно, но другого выхода не было. Через тайгу, по мхам и сопкам проплутаешь неделю. В конце концов, не я первый, не я последний. Первые северные геологи преодолевали на плотах даже колымские пороги. А Безымянная, что ж, быстрая, но смирная, в общем-то, река. Пока плотник с Поповым прилаживали кормовое весло («гребь», как они его называли), я, не мешкая, снарядился в дальнюю дорогу. Снаряжение несложное: топор, ружье, спички, мешок с едой. Все это мы укутали в брезент и хорошо приторочили к плоту. Провожать меня вышла вся партия, но за первым же поворотом я потерял товарищей из виду и остался один на стремнине быстрой таежной реки. Плот хорошо слушался греби, и управлять им было легко. Двигался он очень быстро. Мелькали живописные берега Безымянной: зеленый тальник у самого берега, голые глыбы северного гранита по крутым склонам сопок, хмуро молчавшие лиственницы, веселый, пушистый стланик. Сначала мне было не до красот природы. Безымянная, капризно извиваясь, пробивала себе в тайге трудную дорогу, и я ни на минуту не выпускал из рук греби. Постепенно я приноровился к ритму движения и смотрел на быстро меняющиеся картины с профессиональным интересом разведчика, как бы листая живые страницы учебника геологии. Я увидел, что массивы серого гранита расчленены трещинами на причудливые угловатые глыбы. Даже гранит обречен, даже он не в силах противостоять времени; все шире эти трещины будет раздвигать замерзающая в них вода, все глубже и глуше будет гудеть в них ветер, крепко вцепятся в гранитную поверхность лишайники… Начиналась долина какой-то древней реки, давно исчезнувшей с лика Земли. На ярком солнце расправленным серебром вспыхнуло зеркало большого ледяного поля: нерастаявшая наледь. Высоко взбиралась зимой наша Безымянная! А плот не останавливается. Подгоняемый попутным ветром, он скользит по реке быстрее ее течения. Что я для этого ветра? Парус! Плечи мои мешают его вольному размаху, и он сердито толкает меня вместе с плотом, ускоряя наше движение… Голубеют гигантским топазом многометровые толщи материкового льда. Сколько он томится под своей галечной шапкой? По нашим людским понятиям — вечность: со времен ледниковой поры! Зеленый распадок прошивает шелковой серой лентой резвая речушка — младшая сестра нашей Безымянной. Ей тоже пока нет русского имени… Ярко-желтый глинистый обрыв сплошь просверлен небольшими круглыми отверстиями. Я не успеваю разглядеть их как следует и, когда уже исчезла Продырявленная кем-то стена, мелькнула догадка:, колония стрижей. Слева, у самого берега Безымянной, густо зачернели невысокие слоистые обнажения. Запомнить место! Здесь возможны выходы каменного угля… Впереди — крутой поворот. Пологим мысом — словно медведь уткнул морду в лапы — на Безымянную надвинулась сопка. Удваивай внимание, намереваясь с ходу обогнуть этого «отдыхающего медведя». Но вдруг мой послушный плот строптиво развернулся, перестал слушаться греби. Меня стремительно понесло обратно. В каком-то месте я снова повернулся к «медведю». Суводь! Ударяясь о мыс, река колесит здесь обширной водовертью. Думать некогда. Резким движением кладу гребь налево, плот прижался к противоположному берегу, и я стремглав обхожу коварного «медведя». Колымские речки, пропиливающие себе русло в твердых горных пластах, обычно порожисты. Безымянная пока была ко мне милостивой. Но не успел я поблагодарить ее за это, как впереди глухо зарокотала сердитая белопенная кипень. Я ничего не мог изменить в том, что мне предстояло испытать, только крепко ухватился за гребь и поднял над водой рулевую лопасть, чтобы она не разлетелась в щепки, зацепившись за валуны. Со скоростью «Красной стрелы» плот несся к порогу. Вот он спрыгнул с ревущего буруна, резко крутанулся в не слишком, впрочем, сильном водовороте… и я снова оказался на быстрой глади Безымянной. К счастью, больше порогов мне не встречалось. Внимание было напряжено. При непрерывной смене впечатлений время бежало незаметно. Когда я увидел рубленые избы якутского становища, мне показалось, что я только что оставил своих товарищей, а плыл я уже часов шесть. У якутов я нашел и лошадь и попутчиков, а перед тем как девятнадцатого, в одиннадцать ноль-ноль, явиться «пред светлые очи» начальника управления, успел даже побриться и привести себя в порядок. Горностай Попов решил проверить петли, расставленные на зайцев. Петли стояли совсем близко к нашему дому, но мне не хотелось в тот день заниматься делом: было очень морозно, хотелось к теплу, к свету, к недочитанной книге. Но Попов в таких случаях неумолим, и мы пошли. Шел я неохотно, думал о другом и был поэтому невнимателен. Попов же по укоренившейся привычке старого охотника шагал с настороженной внимательностью. Вдруг он молча остановил меня движением руки. В трех метрах от нас на окоченевшем уже зайце сидел горностай. Он изогнул свою змеиную — фигурку и зубами, тонкими и острыми, как иглы, рвал глаз мертвого зайца. Попов швырнул рукавицу. Зверек свалился с нашей добычи и мгновенно исчез — белый на фоне тускло блестевшего белого снега. Мне показалось, что в свете яркой луны мелькнул черный кончик его хвоста. Мы подошли к петле. Попов освободил зайца, понюхал его и тут же отбросил в сторону. — Что, протух на морозе? — пошутил я. — Испортил, черт вонючий, зайца — струю пустил! Хорошо защищенный от врагов своих снежно-белой окраской, острыми и сильными зубами, стремительностью гибких и быстрых движений, горностай обладает еще сверх этого свойством выпускать в минуту опасности противно пахнущую жидкость. Этой защитной жидкостью горностай и испортил нашего зайца… Остальные петли оказались пустыми. Неудачей Попов был до крайности раздражен. Не любивший горностаев за их хищную вороватость и нечистоплотность в выборе средств к жизни, он невзлюбил их с этого дня окончательно. Вскоре мы стали ежедневно обнаруживать беспорядок на полке кухонного стола. Там у нас хранилась кета. Иногда Попов ставил туда же тарелку с недоеденной олениной — ближе к полу, прохладней! Нужно сказать, что наш гость не был жаден: и мясо, и кета, хотя и разбрасывались энергично по полке, но оставались почти не съеденными. Попов заподозрил в этих деяниях горностая и выкидывал тронутую им пищу к большой радости и удовольствию Барбоса. В самые ближайшие дни подозрение Попова подтвердилось несколько неожиданным образом. Я сильно приморозил большой палец на левой ноге: недосмотрел как-то и проходил целый день на холоде в сырых портянках. Палец обложило противным глянцевито блестевшим пузырем. Он мучительно болел. Чтобы не прорвать до времени пузырь и не получить какого-нибудь гнойного осложнения, я вынужден был на неделю засесть дома. Сидел я на своем топчане, свесив ноги в теплых оленьих чулках на пол, и читал Арсеньева. Неожиданно из какой-то щели в углу появился живой горностай. Я замер. Горностай вел себя с уверенностью сильного вора, но и с настороженностью, переходящей в нервозность. Он сделал по комнате несколько кругов, подбежал ко мне, обнюхал острые носки моих меховых чулок и снова кругами забегал по комнате. Потом он остановился и, мягко изогнувшись, посмотрел назад, как-то из-за спины. Его внимание привлекли ходики — они ритмично тикали, и маятник их неустанно качался туда-сюда, туда-сюда, тик-так, тик-так! Задали наши ходики зверю задачу! Горностай застыл, не доверяя ни на мгновение коварству этого хитроумного снаряда. Я сидел не шелохнувшись и боялся нарушить настороженную внимательность своего гостя. Горностай тоже не двигался — он напряженно смотрел и смотрел зеленовато поблескивавшими глазками на равнодушно тикающие ходики. Гибкое и тонкое тельце горностая, одетое в теплую зимнюю шубу, казалось тучным и полным. Маленькая усатая головка с тонкими иголочками ощеренных зубов выглядела воинственно и хищно. Черное пятнышко на конце хвоста резко контрастировало со сплошной белизной его шкурки. Я видел горностая летом, среди камней, в зарослях стланика. Вот так же он стоял, выгнув спину, и смотрел на меня злыми глазами, повернув назад головку и ощерив острые зубы. Но как жалок он был тогда: тонкое худое тельце — ну прямо змея на лапках, — весь в сиреневато-коричневых и грязно-желтых пятнах. Он был воинствен, но не страшен, хотя, вероятно, не менее опасен, чем зимой. Сейчас горностай был положительно красив, статен и как-ро по-особому внушителен… Наконец он уверился, что со стороны ходиков ему не грозит опасность. Он мягко прыгнул на полку кухонного стола, разметал кусочки кеты, съел маленький кусочек мяса и еще меньший — рыбы и соскочил на пол. Здесь снова началось кружение по комнате, подозрительно напряженное всматривание в тикающие ходики. Исчез горностай так же тихо и ловко, как появился. Так он являлся ежедневно. И я ждал зверька каждый раз с одинаковым интересом. Разумеется я рассказал о похождениях моего горностая Попову и, нужно признаться, напрасно. Он брезгливо отнесся к моим восторженным разговорам, и я сразу почувствовал, что никакой «нечисти» в доме мой суровый друг не потерпит… Лечение пальца подходило к концу. Вскоре я снова стал выходить на работу, и мои встречи с горностаем прекратились. В один из морозных дней Попов остался дома — он собирался стирать и чинить нашу истрепанную одежду и заодно произвести в доме генеральную уборку. Вечером Попов сказал: — Вон я там с твоего горностая шкурку снял. Сделай себе из него чучело. Чучело этого горностая у меня хранится и сейчас. Горностай стоит на коричневой дощечке тучный и пушистый, выгнув гибкую спину и повернув назад хищную головку с ощеренными иголочками белых зубов. Только глазки у него не зеленые, а желтые, как у совы, потому что для глаз чучела я не нашел ничего, кроме капелек янтаря, раскопанных нашими разведчиками в одном из шурфов. Поклонитесь колымскому солнцу Начальник разведочной партии, в которой я начинал работать геологом, был меломаном. Музыку он любил преданно, горячо и бескорыстно. — Если бы я не родился убежденным разведчиком, я стал бы музыкантом, — говорил Александр Степанович, кашляя и с тревогой поглядывая на белый носовой платок, которым прикрывал рот. — Вам бы, Александр Степанович, в Ялту, а вы в такую студеную глухомань приехали. Он брезгливо морщился: — Чехова туберкулез в Ялте доконал. Всю свою жизнь я отдал Северу. Здесь и схороните меня. Александр Степанович нес бремя тяжкого недуга с достоинством сильного человека: понимая свою обреченность, он прятал от нас тягостное смятение на самое дно души. Мы знали его всегда спокойным, уверенным, деятельным. Он приехал в тайгу, оставив университетскую кафедру, чтобы на месте, у золотых россыпей, утвердить или опровергнуть важную гипотезу о происхождении наших полиметаллических месторождений. Подтвердись предположение Александра Степановича — в наших руках оказался бы надежный ключ к хитроумным замкам колымских кладовых. В те годы мы только-только осваивали Колыму. Чуть в сторону от намечавшейся трассы — и на карте белые пятна с неведомыми ручьями, речушками, горными вершинами. Любовь Александра Степановича к музыке проявлялась в тайге несколько неожиданным образом. В обширном районе нашей разведки появились речки Кармен, Аида, Русалка. Одна сопка оказалась Князем Игорем, другая — Евгением Онегиным. Ехидная высотка, к вершине которой мы никак не могли подступиться, была названа Чародейкой. …Наша стоянка располагалась километрах в пятидесяти от горного управления. Александр Степанович посылал изредка кого-нибудь в центральный поселок. В те годы не было еще у нас ни вертолетов, ни порядочных раций, но геологические канцелярии и тогда уже действовали исправно. Начальник отправлял текущие донесения; ему нужны были книги, реактивы, анализы сданных в лабораторию образцов. Путешествия эти были всегда желанными. Вымыться в горячей бане, постричься у настоящего парикмахера, прочитать залпом целую пачку газет, наврать хорошеньким чертежницам что-нибудь о единоборстве с медведем, растревоженным в своей берлоге нашими взрывами… Путешествие сулило тьму удовольствий, и завоевать на него право было не так-то легко. Александр Степанович отправлял в поселок «лучших из лучших», справедливо считая эти пятидесятикилометровые вояжи по снежным просторам знаком своего особого расположения. На этот раз счастливый жребий выпал мне. Я очень любил эти путешествия по белой пустыне. Вдруг ты оказываешься один в целом свете. Под недосягаемо высоким густо-синим небом стоит непроницаемая тишина. Горбится по склонам сопок приникший к земле и запорошенный снегом стланик. Сурово чернеют окоченевшие лиственницы. Вон пялит на солнце янтарные глаза нахохлившаяся сова. Только на мгновение вспыхнула огненным языком лисица, полыхнула — и исчезла, будто ее и не было. Вежливо расступается, давая тебе дорогу, стая непуганых куропаток. Черная белка покажет любопытную мордочку и тут же скроется в темных сучьях лиственницы. Вдруг — это всегда получается вдруг, — разрывая тишину, пронзительно закричит кедровка, отважная колымская труженица. Даже суровая стужа не может отпугнуть ее от родной тайги. Ярко светит февральское солнце. В воздухе ни пылинки, он чист и прозрачен. Поблескивают радужными искорками кристаллики льда. Безграничные снежные зеркала отражают солнечные лучи с такой слепящей силой, что приходится защищать глаза темными очками — иначе ослепнешь. В оба конца путешествие отнимало три-четыре дня. На стоянке все с нетерпением ждут твоего возвращения: новости, интересная книга, письма с материка… Целый рюкзак радостей ты привозишь своим товарищам. — Вы посмотрите на себя, — сказал мне, улыбаясь, Александр Степанович. — Можно подумать, что сейчас на дворе июль и вы вернулись с южного берега Крыма. Я глянул в зеркало — и ахнул: оттуда смотрел, сверкая белками и зубами, негр, очень похожий на меня. — Вот что значит для здорового человека три дня побыть на открытом воздухе, — с завистью вздохнул Александр Степанович. — Загорели вы здорово! На зимнем колымском солнце все мы чернели. И дышалось нам в тайге легко и вольно. Аппетит разгорался зверский. Вместе с нами Александр Степанович все дни проводил под открытым небом, но оставался, в отличие от нас, болезненно бледным. Загар не приставал к его худощавому лицу. Мы винили в этом его проклятую болезнь. Но вот миновала зима, мелькнуло короткое лето, отполыхала северная осень. Мы начали вторую зимовку и заметили, что Александр Степанович перестал кашлять. Белый платок, который он постоянно Держал в руке, перекочевал в карман. Лицо его начало смуглеть: он явно загорел. Мы боялись пока расспрашивать Александра Степановича о здоровье, но он уверенно, на глазах выздоравливал. Колымское солнце, кристаллики льда в стерильном воздухе, ультрафиолетовое облучение, вкуснейшие куриные бульоны (куропатки же из куриной породы!) побеждали страшный недуг. Он и сам знал, что выздоравливает. И дело у него ладилось. И всем нам стало как-то легче дышать… В конце мая Александр Степанович, за два года успешно завершивший свое исследование, сдал мне партию и улетел на материк здоровым человеком. Он иногда писал мне и неизменно заканчивал свое письмо ласковой просьбой: — Поклонитесь колымскому солнцу! Бурый Мишка возит воду Осень на Севере очень красива и наступает она стремительно: в три дня все окрашивается по-осеннему. Сопки делаются сначала пунцово-лимонными, а потом бордово-коричневыми. Кусты березы вдруг вспыхивают негреющим пламенем. На фоне матового густо-бордового бархата, в который рядится колючий шиповник, сверкают, как полированная киноварь, его ягоды. В эту гамму закатных тонов вклиниваются зеленые пятна почти изумрудной чистоты. Но длится это недолго. Все сильнее разгорается на сопках осенний пожар. Бледнеет зелень. Иглы лиственницы начинают желтеть и падать. Лимонно-вишневые огоньки березок гаснут. Сопки постепенно тускнеют… Начинаются холодные затяжные дожди, на мокрую землю падает снег и тает. А вершины уже устойчиво белые, до нового лета… Геологи-разведчики торопятся закончить свои поисковые дела и готовятся к зимней работе в лабораториях и кабинетах. В один из чудесных вечеров ранней северной осени мы отправились в лес заготавливать колышки для пикетов. Попов нарубил ворох молодых лиственниц и пошел собирать грибы на ужин. Я затесывая колышки на Широком пае свежесрезанной лиственницы. Попов набрал целый накомарник грибов, а я тем временем закончил свое дело. Вдруг метрах в десяти от того места, где мы работали, я заметил притаившегося в кустах медвежонка. Видимо, он отбился от своего пестуна и матери, набрел на нас и спрятался в зарослях. Дальнейшие события развернулись мгновенно. Попов вскинул винчестер и выстрелил. Я вскочил. — Наповал, — сказал Попов и засмеялся. — Счастливый ты, парень. Могла бы она тебя до смерти помять. Вишь, она растревожилась как, детеныша своего потеряла. — Кто — она? — Медведица! Мурашки пошли у меня по спине. Действительно! Если бы не хладнокровие, быстрота и верность глаза моего друга, не мог бы я никому рассказать об этом милом медвежонке. Вскоре я отправил Попова с партией рабочих в управление: мне хотелось воспользоваться летней тропой и сдать образцы разведанных нами пород. Пошли дожди. Попов не сумел возвратиться и остался зимовать в Грибном, где обитало наше горное управление. Он устроился работать в больницу дровоколом и водовозом. Сам я попал в поселок Грибной только в конце февраля и первым долгом отправился в сторожку к своему другу, у Которого намеревался поселиться до весны. Попова дома не оказалось. Он уехал за водой. Возвращение моего друга было очень интересным. Я стал свидетелем настоящего таежного спектакля. На маленьком возке с полозьями стояла двадцативедерная бочка. В сани был впряжен годовалый медвежонок. Сбоку, в пристяжке, шагал Барбос. Сзади шел Попов. Поселковые ребятишки ликующей толпой окружали эту оригинальную тройку. Центральное место в шествии принадлежало медвежонку. Попов добросовестно помогал ему везти воду. Барбос шагал уныло и с явным неодобрением косился на Попова, который заставил-таки его работать. Зато медвежонок чувствовал себя героем. Глазенки его горели. Черный язык был высунут не то от усердия, не то от удовольствия. Он тянул воз в полную меру своих силенок и поглядывал на ребятишек, будто хотел подчеркнуть свое значение в этом солидном предприятии. …В тот злопамятный вечер перепуганный медвежонок увязался за Поповым, свежевавшим медведицу, и ни за что никуда не хотел уходить. Пестун его безвозвратно сбежал, и он, маленький, осиротелый и напуганный, побежал за шкурой своей матери. Наш ленивый и равнодушный ко всему на свете Барбос воспылал к медвежонку самыми нежными чувствами. Он таскал его за шиворот к ручью, купал в студеной воде, позволял взбираться на себя и при этом блаженно улыбался. Медвежонок тормошил, валял и кусал Барбоса без всякого стеснения, а тот делился с малышом не очень обильной своей едой и всячески оберегал его от кедровок и бурундуков. Барбос сердито и бестолково лаял, хотя его подопечному не грозила никакая опасность: бурундуки боялись медвежонка даже больше, чем собаку. В общем, дружба завязалась самая нежная, прочная и неожиданная. Нужно думать, что ради приятеля пес и воду-то возил, иначе он нашел бы какой-нибудь способ увильнуть от дела… С улыбкой вспоминал я все эти подробности при встрече с медвежонком, который ростом давно уже догнал друга Барбоса. Жизнь наша текла размеренно. Я ходил в горное управление, делал карты разведанных площадей. Попов резал с санитарками дрова и возил воду со своими четвероногими помощниками. Все так же ровно в двенадцать, по гудку электростанции, впрягался в корень бурый медвежонок, в пристяжку — Пар бос, а сзади толкал возок Попов. Все с тем же интересом толпа ребятишек сопровождала дружных водовозов. Медведь рос прямо на глазах, и к апрелю уже один тянул сани с водой. Барбос все еще ходил в пристяжке, но уже больше для проформы. Медведь был в два раза больше Барбоса и отлично управлялся с делом один. И до того он втянулся в работу, что просто места себе не находил, когда наступало время и на станции раздавался гудок. Он бежал к санкам, хватал оглобли, тревожно рявкал. И только снабдив больницу водой, Мишка успокаивался и принимался за свои обычные дела, к каковым относились нехитрые развлечения с Барбосом и охрана имущества, расположенного на больничном дворе. Людей Мишка не трогал, но вещи разрешал брать только одетым в белые халаты. И боже упаси, чтобы кто-нибудь посторонний прикоснулся к больничному полену! Мишка начинал рычать с такой серьезной строгостью, подоспевший Барбос лаял с такой бестолковой храбростью, что посторонний предпочитал оставить больничное имущество в покое. Кормили Мишку кухонными отходами, он добросовестно трудился и был очень доволен жизнью. Весной сформировал я поисковую партию. Заведовать хозяйством был приглашен Попов. Ранним утром в конце мая мы отправились в тайгу. Наш медведь до последнего дня строго по гудку возил воду. Оставлять его в поселке нам не хотелось: медведя могли раздразнить, заморить голодом, он мог рассвирепеть и натворить всяческих бед. Убить его тоже было жалко — уж очень преданным и умным вырос он. Мы решили взять его с собой и отпустить в тайге на волю. — Сделать это оказалось очень трудно, почти невозможно. Медведь охотно пошел с нами, но на волю его не тянуло. Он просто ни на шаг не отставал от нас. К обеду мы были от Грибного километрах в пяти, в глухой тайге. До слуха донесся слабый гудок поселковой электростанции. Медведь насторожился и вдруг опрометью бросился по направлению гудевшей электростанции: подошло его время возить воду… Больше о нашем буром Мишке я ничего не слышал. Потеряв направление, он, видимо, углубился в таежные дебри и до Грибного не добежал. Очень тосковал о медведе наш Барбос, долго не находил себе места и навсегда с тех пор остался угрюмым и скучным. Птичья лапа на мерзлом сучке Нам бывает жалко растерзанного волком оленя, и мы объявляем волка злобным, однако зверь просто добывает себе пищу, как ему природа велела. Таежный охотник тоже никогда не философствует о добре и зле, а просто бьет сотнями белок, потому что это его профессия. И чем добычливее способ охоты, тем лучше. Именно так Попов и смотрел на вещи. — Заяц тебе нужен, чтобы съесть его в жареном виде, — говаривал он с незлой усмешкой, — а из шкурки, чтобы шапку теплую соорудить — ну и лови его, как умеешь. И, нужно сказать, что Попов умел ловить зайцев. Он промышлял их с помощью петель из тонкой проволоки, которые вешал по кустам на заячьих тропах. На этот раз ставить петли Попов собрался в воскресный день. Я увязался за своим другом. Мы легко бежали на лыжах по слежавшемуся голубоватому снегу. Зимним солнечным днем в тайге тихо и сказочно красиво. Глубоким сном спят лиственницы, укрыв плечи снежными шалями. Безмолвная тайга навевает мысли немножко грустные, немножко смешные… И вдруг, разрывая тишину, громко и резко закричит кедровка. — Ишь, раздирает тебя! — с досадой скажет Попов, и снова тихо, морозно, солнечно, маленькими радугами мелькают снежинки. Но даже в самую студеную пору тайга не мертва, и глубокая тишина ее обманчива. Она все время живет трудной, а подчас и трагической жизнью. Вот и сейчас наше внимание привлекла большая полярная сова. Обычно эта птица живет севернее, ближе к тундре, и в нашей тайге она — гостья. Сова удобно расположилась на вершине старого сухостойного дерева. Она сидела нахохлившись и была похожа на снежный ушастый шар. Короткий клюв ее утопал в белой пене перьев. И только янтарные глаза горели на солнце желтоватыми огоньками. Я попытался спугнуть птицу, но ни крики, ни льдинки, которые я швырял в нее, не пугали сову — она спокойно щурила яркие глаза, не обращая ни малейшего, внимания на мои усилия. — Ее спугнуть теперь — дерево валить надо, — сказал мне Попов. — Разве ее днем стронешь с места! Мы остановились. Попов приладил к надежной ветке тонкую, неприметную петлю. В этот день поставил он их множество, а дня через три проверил и вернулся домой с добычей. В мешке у него были два крупных зайца-беляка. — Эх, хорошая была шкурка и совсем загублена! — Попов внимательно рассматривал зайца. — Угодил кому-то в лапы. Клок шерсти-то с мясом вырванный. Спина зайца оказалась изуродованной большой рваной раной. — Вот ведь жизнь-то какая в тайге, — невесело заметил Попов. — Из когтей вырвался, в петлю угодил. — Кто же это его мог так изуродовать? — Да мало ли кто… В тот вечер я от Попова больше ничего не услышал. Вскоре он принес домой удивительную вещь. За крепкую ветку молодой лиственницы мертвой хваткой уцепилась птичья лапа. Она была опушена белыми перьями, и цепкие когти ее с такой силой захватили мерзлый сучок, что не было Никакой возможности разнять их. Я по обыкновению вопросительно посмотрел на Попова. — Похоже, что это нашей совы лапа, — ответил он на мой молчаливый вопрос. — Что же это значит?! — воскликнул я. — Вот и я думаю — что? Чудно получилось. На сучке — лапа!.. Сучок лиственницы с птичьей лапой, намертво вцепившейся в него, лежал у нас на столе. Я знал, что теперь Попов не успокоится, пока не разгадает эту загадку. С этого дня все свое свободное время Попов пропадал в тайге. Впрочем, это не совсем точно. Мы и сами жили в настоящей тайге, и вернее было бы сказать, что Попов отправлялся от места нашего обитания запутанными заячьими тропами, действуя по какому-то обдуманному и строгому плану. Из одной такой отлучки он не возвращался особенно долго. Уже окончательно стемнело, и я не на шутку встревожился. Взял ружье, вышел наружу, выстрелил… По безмолвной тайге гулко прокатились тяжелые звуки. И в это время из-за деревьев вывернулся Попов. — Чего припасы переводишь, — сказал он, посмеиваясь, — Пойдем в избу. Нашел я ее все-таки. — Кого? — Увидишь, пойдем. В избе Попов достал из мешка что-то большое, пушистое, белое. — Узнаешь? — Неужели сова? — Она! И без одной лапы. Я поспешно разобрал перья на груди птицы и увидел выставленную вперед окоченевшую лапу с зажатым в ней клоком белой заячьей шерсти. — Понятно? — коротко спросил меня Попов, грея над печкой озябшие руки. Цепочка маленькой таежной трагедии замкнулась. Я отчетливо представил себе зайца, мчавшегося по снежному насту, сову, судорожно вцепившуюся в него сильной когтистой лапой. Вот сова ухватилась свободной лапой за сучок. Но беляк рванулся вперед, напрягая всю силу своих крепких мышц. Для совы этот рывок был смертельным. Лапа оторвалась, и птица упала: долго она не мучилась. А заяц помчался дальше, чтобы угодить в поставленную на него петлю… Восьмое чудо света Колымчане живут и действуют на сплошной и вечной мерзлоте. Вела себя спокойно эта вечная мерзлота, пока ее не трогали люди. Но стоило кое-где распахать землю под огороды, попробовать поставить на мерзлом грунте дома, электростанции, проложить дороги, как все переменилось. Мерзлота начала таять. Так называемая сезонная оттайка на старопахотных колымских землях достигала в иных местах трех метров! Попробуйте что-нибудь построить на таком основании, заранее зная, что сооружение, возводимое вами, только усиливает его ненадежность! Северные инженеры нашли выход из этой технической головоломки. Они консервируют мерзлотное состояние грунта под своими сооружениями, и тогда фундаменты незыблемо покоятся на крепко смерзшейся земле, которую, пока она не оттаяла, трудно бывает взять даже взрывчаткой. …Я думаю, что колымская мерзлота еще не раскрыла людям всех своих возможностей. В Ленинграде, в Зоологическом музее Академии наук, сидит, привалившись к каменному упору, мамонт, судя по размерам, — молодой. Конец хобота у него обломан или отгрызен. Когда я бываю в Ленинграде, то непременно иду навестить своего ископаемого земляка. Его откопали в вечной мерзлоте на берегу Березовки — притоке любезной сердцу разведчиков Колымы. Мамонт пленен огромными стеклами. Внутри поддерживаются постоянная температура и влажность воздуха, и вообще у людей возникла тьма забот, чтобы сохранить найденного мамонта возможно дольше. Все правильно, экспонат удивительный — мамонт в своем натуральном виде! И сберегала нам этот экспонат от всесокрушающего времени, может быть, все двадцать тысяч лет вечная колымская мерзлота. Из семи знаменитых чудес света только пирамиды египетских фараонов пытаются состязаться с временем, да и то оно их медленно, но непреклонно одолевает. Я считаю вечную колымскую мерзлоту восьмым и пока непревзойденным чудом света. Это ведь и в самом деле чудо — победить время, явить нашим глазам огромное животное таким, каким оно топтало землю в эпоху большого оледенения! Непутевая вода Мы били линию разведочных шурфов поперек ключа Отчаянного в долине реки Нерелех. Работа подходила к концу, когда обнаружилось, что у нас не хватает взрывчатки. Надежды на ее скорое получение не было никакой. Пурга, бушевавшая почти неделю, намела такие сугробы, что, кроме теплого весеннего Солнца, вряд ли что-нибудь способно было их расчистить: трасса оказалась закрытой! Но до весны далеко, да и ждать ее в нашем деле опасно: ключ можно обследовать только пока он проморожен до дна. Мы решили не останавливать работ и продолжать углубление пожогами, то есть вместо рыхления мерзлой земли взрывами оттаивать ее раскладкой костров на дне шурфов. Это, конечно, медленнее, чем рыхление взрывом, но все же — движение вперед, а, по всем данным, оставалось снять какие-нибудь три десятка сантиметров пустой породы, чтобы достичь слоев, содержащих золото, как говорят разведчики, «посадить шурфы на золотоносные пески». Для этого нужно было отыскать поблизости годное топливо. Еще летом мы приметили на той стороне Нерелеха сопку с горелым стлаником. Ее непрерывно обдувало ветром, и стланик лежал открыто, цепляясь черными обгорелыми лапами за каменистую землю. Надев лыжи, мы с Поповым отправились на разведку. Я было крикнул Барбоса, но ленивый пес уклонился от приглашения. Он дипломатично вилял хвостом, но от теплого тамбура так и не ушел. Было около двух часов пополудни. Тяжелое зимнее солнце только показалось из-за леса. Мы поднялись на сопку, с которой открывался вид на обширную долину. Днем сверху она представлялась мутной полосой, покрытой холодным неподвижным туманом. Наверху, на сопке, тепло и тихо, легко и ясно. Внизу, в долине, тяжко и мглисто. Ледяной туман обжигает. Небо кажется тусклым и серым. Сквозь туман проглядывает красное угрюмое солнце, отчетливое и мертвое словно очерченное циркулем. — А ведь мы с тобой, парень, не доедем до горелого стланика, — вдруг сказал мне Попов. — Это почему же? Триста метров осталось — и не доедем. Шутишь все! — Наледь! Холод лютый. Выпирает водицу-то наружу, тут ее небось по колено набежало. Я не видел пока никакой «выпиравшей наружу водицы», но не успел я возразить Попову, как наледь предстала перед нами во всей своей непроходимости. Вверх по руслу, насколько глаз хватал, река дымилась теплым паром. Потоки воды медленно двигались в нашу сторону. Темнеющий снег отмечал поступь наледи. Опасна наледь на Севере. Она заливает зимние дороги, идущие обычно по ровному руслу рек к стоянкам и лагерям разведочных партий. И беда тогда разведчикам. Ни пешком, ни на лыжах, ни на автомобиле не пересечь наледи.  — Ну что ж! Поворачивай, значит, оглобли, — сказал Попов. — Стланику-то на сопке гибель, и так видно. Да, ждать придется, пока потеплеет, может, наледь и замерзнет. Мы повернули домой. Зимний день, не успев начаться, уже подходил к концу. Над ломаной кромкой заснеженных сопок сверкала золотисто-зеленоватая полоса широкого, как река, неба, а над этой полосой медленно клубились сизые тучки, подкрашенные бледно-красной акварелью… — К морозу небо-то разыгралось, — сказал Попов, и мы прибавили шагу. Путешествие было недолгим, но озябли мы сильно. Я остался в избе разжигать печку, а Попов отправился с мешком и ломиком нарубить льда. Хотелось крепкого горячего чаю. Товарищ мой вскоре вернулся с пустым мешком. — Что, льда нет? — Вода есть, — серьезно ответил мне Попов. — Под самую нашу хату подкатила. Так и брызнула из-под ломика фонтаном. — Значит, с водопроводом будем. Чем плохо? — И хорошего мало. Гляди, как бы нам с этим водопроводом плавать не пришлось сегодня ночью. И, хотя Попов редко ошибался в своих наблюдениях, все же это было невероятно. Жилье наше стояло на достаточно крутом откосе. По вертикали до берега было не меньше пятнадцати метров. Высота трехэтажного дома! Не могла вода взобраться так высоко. Ночью мороз усилился. Слышно было, как потрескивал на реке лед. Усталые, мы быстро улеглись спать, раскалив докрасна печку. Я был спокоен. Попов — серьезно озабочен. Он укладывался, кряхтя и охая: — Чего ему, дьяволу, трещать вздумалось. Не к добру, парень, лед трещит. Помяни мое слово… Попов оказался прав и на этот раз. Вода буквально преследовала нас сегодня… Я проснулся, когда Попов был уже одет и собирался с ломом в руках отстаивать наше жилье от зимнего наводнения. — В тамбуре вода-то. Вот тебе и не поплывем. Сапоги поскорей надевай голые, а то замокнешь сразу. Это было явление все тоге же порядка. Резкое похолодание усилило расширение льда. Повысилось его давление на воду. Под коркой льда она пробивалась во все стороны и вверх, к нашему дому. Конечно, не за один день вода поднялась на такую высоту. Не один день, вопреки своей природе, преодолевала она силу собственной тяжести и ползла по крутому берегу. Так или иначе, но эта непутевая вода оказалась неожиданно на таком уровне, где ей быть совсем не положено! Весь остаток ночи мы с Поповым спасали жилье от наводнения, вызванного морозом в пятьдесят три градуса по Цельсию. Вода наступала настойчиво и, казалось, неодолимо. Защита от нее заключалась в том, что мы били глубокие канавы в стороны от дома и тем самым отводили воду подальше от жилья. Но она подступала все снова и снова — упрямо, обильно, слепо. Попов уже давно остался в одной меховой безрукавке. Я работал без шапки и рукавиц. Откровенно скажу, я не верил в успех наших усилий и давно бы бросил лопату. Но Попов так настойчиво и размеренно углублял ломом канаву, что я поневоле тянулся за своим товарищем. Да! Слепая стихия столкнулась с настойчивой и разумной волей. Кто кого? Ни у нас, ни у воды выбора не было. Нужно было бороться до конца. К утру мы все-таки победили. Сердито булькая, вода уходила по канавам, огибая наш дом дымящимися ручьями. А дня через три потеплело. Наледь замерзла. Река покрылась скользкими неровными натеками, как будто расползлось по ней ледяное тесто и застыло. Нам удалось взять с сопки почти весь стланик. Тепла его хватило на то, чтобы оттаять неподатливую колымскую землю и посадить наши шурфы на пески, которые мы так настойчиво искали. Горное эхо Наверное, только колымчане знают настоящую цену зимним дорогам. В этом нелегком краю жизнь без них была бы просто немыслима. В стороны от «трассы», к многочисленным рудникам, приискам и разведкам, зимники пролегают по — руслам застывших ключей и речек, по болотистым топям, непереходимым летом, по каменистым ущельям, непроезжие ухабы которых выравнивает плотно спрессованный снежный наст… Сколько раз мне приходилось пользоваться этими колымскими зимниками! К счастью, всегда все было благополучно. Я заговорил о благополучии, потому что зимние путешествия на Колыме совсем не безопасны, и, бывает подстережет тебя беда там, где ты ее ни сном, ни духом не ждешь. …Полуторатонка с продовольствием пробивалась к нашей разведке уже третьи сутки. Я сопровождал машину, сидя рядом с водителем в кабине. Одеты мы были не громоздко, но тепло. Мотор машины тщательно укрыт толстой стеганкой на вате. «Горючее» пополняем в пути: ехали мы на… деревянной чурке. Больше всего я побаивался за надежность нашего кустарного газогенератора. Но действовал он безотказно, словно понимая, что время военное и бензин нужен фронту. Машина довольно резво бежала по зеленоватой речной глади, обдутой ветром и обрамленной черными дремучими лиственницами. Двигались мы обычным хорошим зимником, пока не подошло время свернуть в неширокое ущелье с высокими крутыми склонами… Спокойная гладь речного зимника кончилась. Здесь дорога пошла не из легких, но на выходе из этой каменистой щели, пропиленной тысячелетним напором очень агрессивного ключа, был конец пути. Мы радовались, что завершаем свое нелегкое путешествие. На каменных обрывах — ни деревца, ни кустика, лишь синеватые глыбы снега висели над нами. — Не дай бог рухнет, — сказал мой товарищ. — Не только что костей наших не соберут, но и от машины мало что останется. Все в лепешку сплющит. — Не сплющит! Сколько ездим… Водитель замолчал. Ему было не до разговоров. Надвигался вечер. Темнота в скалах заметно густела. Крепчал мороз. По дну ущелья пополз тяжелый, плотный туман фары не пробивали его и на десяток метров. Было тревожно и сиротливо. Вдруг что-то случилось с мотором. Он поперхнулся и закашлял отчаянно и громко. Ущелье захохотало, перебрасывая от стены к стене громоподобное эхо. Водитель, может быть и непроизвольно, дал газ. Машина рванулась вперед, а вслед нам, где-то позади, но не особенно далеко, заглушая горное эхо, проревел снежный обвал. Мы мчались вперед, не разбирая дороги. Я чувствовал, что спина у меня в испарине. Блестел и потный лоб моего товарища. — Выходит, проскочили! — Водитель нервно засмеялся: — Вежливая лавина. Подождала, пока проедем! — Мотор у нас с тобой невежливый. Будь он неладен! Ведь это его выхлопы раскачали в ущелье воздух. Горное эхо лавину с места стронуло. Она, проклятая, как настороженный капкан, на волоске держалась. Чуть-чуть в нас не угодила! — Скажи мне кто-нибудь такое дома, — удивился мой спутник, — ни за что бы не поверил. Ну, а тут за спиной гремит. Хочешь не хочешь — верь! Грохот лавины всполошил всю разведку. В свете фар я увидел высокую фигуру Попова, бегущего нам навстречу впереди всех. Друг мой торопился на выручку! Непочатая Колыма Каждое возвращение Попова с базы было для нас праздником, хотя обычно он привозил прозаические, неинтересные вещи: кайла, стеганые штаны, стекла к лампам, запасы продовольствия, спирт. И на этот раз всей партией мы вышли навстречу Попову. Веселой ватагой стали разгружать привезенную им кладь. Попов деловито направлял работу, но когда мы неосторожно двинули один из довольно громоздких ящиков, он испуганно закричал: — Тише, дьяволы! Наели силищи. Стеклянное там. «Стеклянным» оказались многочисленные бутылки и банки с нарядными этикетками: «Настойка рябиновая», Тасканский комбинат; «Варенье брусничное», Тасканский комбинат; «Масло кедровое». И опять удивительное: Тасканский комбинат. Мы читали этикетки, перебрасывая из рук в руки бутылки и банки, и глазам своим не верили. Знали мы о витаминной фабрике в Ягодном, слышали и о Тасканском комбинате, но думали, что там варят целебный от цинги, но рвотный на вкус хвойный экстракт. А чтобы свои колымские варенья, соки, масло, рябиновка? Невероятно! — Попов! Да ты просто кудесник. Он бесцеремонно отводил наши восторги: — До ноября заговляйтесь. На праздники откроем бутылочку. На холода отпущено. В зачет спирта. Среди своих товарищей-разведчиков я не помню ни одного, про которого можно было бы сказать, что он пьяница. Не в нашем это обычае… Но спирт на разведках всегда водился. При той лютой стуже, в которую мы работали «на свежем воздухе», без стопки спирта обойтись невозможно. К пьянству же это не имеет никакого отношения. Вето Попова нас не особенно огорчило: на праздники, так на праздники. Удивлял сам факт неожиданных возможностей Колымы. Я бывал в Таскане летом. Таежный поселок запомнился своей нетаежной зеленью. Глаз радовался при виде исконно русских тополей и осинок, ожививших берега одного из притоков Колымы, который дал имя и поселку. И вот теперь к живописной красоте Таскана прибавилась еще и такая «аппетитная промышленность». Для тех далеких лет и в таких еще малообжитых местах она казалась сказкой, мечтой фантаста. Выходит, что очень плохо знали мы свою Колыму, вернее, плохо и мало пользовались ее щедротами. Мы знали в те, давно минувшие времена Колыму золотую, а точнее сказать, полиметаллическую. Недра ее были густо нашпигованы золотом, оловом, платиной, элементами редких земель и многим таким, что гораздо дороже и золота, и платины, и олова. Мы знали драгоценные колымские меха: ее пушистых песцов, шелковисто-коричневых выдр, снежно-белых горностаев, огненно-рыжих и черно-буро-серебристых лисиц, знали грубоватые теплые шубы росомах, медведей, волков. В горных и долинных ключах и речках мы выловили несметное число краснотелых кеты и горбуши, тупорылых с черными спинами хариусов. Но мы в те дни едва притронулись к безбрежному морю разнообразнейших растительных богатств Колымы. С того времени, когда Попов привозил местную рябиновку на дальнюю разведку, много воды утекло. В Магаданской области действуют комбинаты, подобные Тасканскому первенцу. И если даже они варят джемов и варений, сушат и маринуют грибов, бьют кедрового масла, делают брусничного и голубичного вина в сто раз больше в сравнении с тем временем, все равно ягодная, грибная, ореховая Колыма остается непочатым краем. Мы только прикоснулись к этим ее богатствам и едва черпаем от их щедрот пригоршнями, в то время как они ждут мощного индустриального ковша. Живородящая сила Земли и Солнца невообразимо велика! За три теплых месяца зеленые лаборатории Колымы, цепко укоренившиеся на тоненьком и скудном пласте талой северной почвы, извлекают из нее тонны и тонны аскорбиновой кислоты (хвоя стланика, плоды шиповника), сахара (все разнородье ягод), растительного масла (кедровый орешек), все многообразие содержимого грибных клеток. Колымский ягель и луговое разнотравье способны прокормить удесятеренные стада северных оленей, коров, табуны лошадей. Все это усовершенствовано стихийно, самой природой. Ученые же создали для Севера стойкие к холоду сорта капусты и картофеля. Но ум и руки селекционеров пока не коснулись ничего исконно колымского в растительном мире. Конечно, страшно трудоемкое дело собирать руками ягоды, грибы, орехи. Людей на Севере и для самого главного не хватает. Верно, все верно! А если вывести облагороженные сорта северных ягод, грибов, масличных культур с удесятеренной урожайностью и создать механизированные плантации в естественных для них условиях? Кстати, и естественные условия Севера под воздействием человека заметно добреют: распаханная мерзлота убегает от плуга на большую глубину. Мечта? А почему бы не помечтать?! Мне вспоминается один давний, веселый в нашей таежной глухомани случай. Мы работали тогда невдалеке от Сусумана. Много были наслышаны о чудесах его огородов, парников и теплиц и решили откомандировать Попова к сусуманским огородникам попытать счастья. Экспедиция оказалась успешной. Попов вернулся с мешком хрустких зеленых огурцов и… непомерно толстой, явно вздутой губой. — Кто это тебя, Попов? — Пчелы, — невнятно объяснил пострадавший, с трудом двигая непослушными от укусов губами. Мы было заахали, но Попов не унывал. — Мне ведь не так уж больно, что пчелы меня покусали, — внушал он. — Дивлюсь, что пчелы на нашей Колыме прижились. А укусили — что ж! Вреда в этом нет. Мать моя пчелой людей пользовала. Вздутая губа нашего товарища стала на некоторое время предметом таежного остроумия. Но дело не в нем. Пчела, живая, золотобрюхая, пушистая пчела укусила нашего Попова. Значит, в растениях Колымы насекомое отыскало нектар для меда, пыльцу для перги, всю химическую сложность элементов воска и маточного молочка! И перекрестное опыление будущим колымским плантациям обеспечено… Куда только не уводит человека фантазия?! Да, было бы все это чистейшей фантазией, если бы уссурийские пчелы уже тогда не стали живой реальностью Колымы. Значит, можно, если захотеть, и сделать… Из Берелеха — в Магадан На картах Берелех обозначен едва приметной точкой. А между тем — место это знаменитое. По лютости зимней стужи оно вполне конкурирует с Верхоянском, который еще с гимназических лет остался в памяти полюсом холода. В Верхоянске я не был, а в Берелехе зимовал и могу подтвердить, что место это зело студеное. В начале февраля мне предстояло по делам разведочной службы ехать в Магадан. По прямой это почти пятьсот километров на юг. Извилистой горной трассой, конечно, гораздо больше; в лучшем случае, четверо суток с ночевками в кабине, в избах дорожников, а то и просто у таежного костра. И тем не менее я с радостным нетерпением ждал этой поездки. Берелех считается обжитым культурным гнездом в тайге. Жили мы в рубленых избах. Была у нас библиотека. Помню, в Берелехе я со страстью, неотрывно, том за томом перечитал Достоевского. Видно, какой-то умница из московских снабженцев «заготовил» для Дальстроя в букинистической лавке эти книги, приложенные предприимчивым А. Ф. Марксом к своей «Ниве» еще в прошлом столетии. Даже кинопередвижка наезжала к нам из Ягодного. И все-таки очень хотелось побывать в настоящем городе. Берелех в сравнении с Магаданом — все равно, что таежная изба в сравнении с Берелехом. Мечтания-то были более чем скромные: подстричься у парикмахера, вымыться в хорошей горячей бане, посмотреть артистку Коломенскую в «Двенадцатой ночи», полистать новые книги в замечательной магаданской библиотеке, встретиться с товарищами. Очень хотелось охать! А углы нашего берелехского жилья заросли снегом, бревна, из которых оно срублено, трещат, жить сносно можно только рядом с раскаленной железной печкой. Синяя нитка термометра с трудом удерживалась у минус 60. Завгар боится пускать машину в такую стужу. — Мотор простудится, — говорит он, — кашлять будет. Да что мотор! Железные гайки лопаются на таком морозе, чуть их ключом тронешь. Все произошло, как по русской пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Сгорел один из самых ответственных берелехских моторов, и его немедленно требовалось отправить в Магадан на перемотку. Вести машину нарядили Степана Пузина. Он поседел на Колыме, хорошо приноровился к ее крутым обычаям и был вполне надежен. Выехали мы тяжелым туманным утром. Сквозь ледяную серую мглу густо алела кромка невысокого неба. Двигатель и радиатор машины укутаны стеганым чехлом. В кузове, в ворохе сена, — пострадавший мотор, завернутый в брезент, мешок с провизией, два запасных ската с камерами. Одеты мы в теплые тулупы поверх телогреек и стеганых штанов, На ногах — оленьи чулки и валенки; на руках — оленьи же рукавицы с высокими крагами. Мы будем ехать, по возможности совсем не останавливаясь в пути, сменяя друг друга за баранкой. Привычные колымские картины. Заснеженные сопки кажутся мертвыми. Мы петляем вокруг них, ныряем в холодные распадки, карабкаемся на какие-то безымянные вершины, пересекаем недлинные крепкие мосты через ключи, промерзшие до дна. Временами нас обступают черные лиственничные перелески, сбросившие на зиму хвою. Идем мы ходко и не замечаем, как быстро надвинулись и сгустились сиреневые сумерки. Мороз к ночи крепнет. Степан с тревогой осматривает скаты. Обстукать их он не решается. — Веди спокойно, — говорит он мне, — дуром не дергай. Думаю, проскочим. Я сажусь за баранку, Степан, не снимая тулупа, зарывается в кузове в сено. Спать. …Мороз совсем осатанел. Холод пробивается в каждую щель кабины и леденит душу даже под теплым тулупом. По дороге стелется густой туман. Светает, но я медленно веду машину с включенными фарами. Электрический луч едва прощупывает ближайшие метры трассы. На ровном месте машина вдруг вырвалась у меня из рук, резко вильнула — и стала. Почти в ту же минуту у окна кабины оказался Степан. — Живой? — спросил он с тревогой. — Живой!.. И, кажется, даже не ушибленный. Что случилось? — Выходи. Увидишь. Машина грузно осела на правое заднее колесо, которое было почему-то без ската. Я виновато смотрел на Степана, не понимая, что произошло. Камера спустила? Но скат где? — Ты не казнись, — сказал Степан. — Это только мы с тобой такую стынь терпим. Резине не под силу. Остекленел скат, развалился. Только теперь я увидел на обочине дороги наш развалившийся скат и клочья растерзанной камеры. — Куски соберем. Сдавать надо, а то скажут, пропили, — невесело пошутил мой товарищ. Мы свалили сухостойную лиственницу. Развели костер. Положили у тепла на брезент запасной скат. Оттаяли хлеб, банку тушенки. Вскипятили чай… Степан был настоящим колымским водителям, то есть человеком, ко всему готовым и все умеющим делать. Мы плотно позавтракали горячим. Тем временем у костра несколько обмяк наш захолодевший скат, и мы благополучно обули машину. — Зарывайся в сено, — сказал Степан. — Ночью подменишь. К началу моей второй вахты мы оторвались от Берелеха уже достаточно далеко. К полуночи стало как будто теплее. И небо приподнялось над землей. Высоко-высоко прилепилась окруженная радужным сиянием луна. Она исправно светит в мертвенной тишине. Я знаю, что это обманчивая тишина. Зимняя тайга и сейчас полна жизни. В теплом гнезде, свернувшись кольцом, спит черная колымская белка. Как одеялом, укрылась она пушистым хвостом. Зарылись в снег и дремлют белые куропатки. Может быть, к одной из них быстрым неслышным бегом подобрался горностай, и в эту минуту завершается маленькая таежная трагедия. Отчаянно спасается заяц от настигающей его полярной совы. В глубоком снегу, около своих богатых продовольственных складов, залег до теплой весны бурундук. Где-то тоскует голодный шатун, не нашедший с осени пристанища в берлоге. Даже вечнозеленые листочки брусники берегут до времени животворную силу под снегом… Раздумья снимают напряженность, которой требует тяжелая Колымская трасса. На рассвете мы съели по куску хлеба с мороженой кетой. Запили завтрак теплым чаем из термоса и поменялись со Степаном местами. Все у нас сверх ожидания идет отлично. По мере удаления от Берелеха заметно теплеет. Днем февральское солнце просто слепит. Гигантские снежные зеркала отражают море света. Мы надеваем темные очки. На Стрелке, первый раз за всю дорогу, заночевали в придорожном общежитии. Стрелка — потому, что здесь знаменитая Колымская трасса разветвляется на два уса: один тянется к нам, на северо-запад, другой — в сторону, на Среднекан. По таежным понятиям, здесь начинаются людные места, и мы считаем, что проскочили благополучно. Но в Мяките нас ожидало тревожное сообщение. Дедушкину» Лысину — так озорные первопроходцы окрестили один из трудных горных перевалов — ночью завалило снегом. Правда, уже несколько часов там орудует бульдозер и людей на расчистку подбросили. Мы решаемся двигаться дальше. В случае необходимости сами возьмем в руки лопаты. На самом изгибе Перевала дорога расчищена, а поодаль, на склоне, около бульдозера, копошится толпа маленьких людей с лопатами. Где-то совсем рядом, слева от нас, курорт Талая — мечта каждого колымчанина, — живописное озеро Галитур, зеленоствольная Осиновая роща. Чудесный оазис, оттаянный в вечной мерзлоте теплом горячих ключей, бьющих из недр земли. Мы подъехали к дорожникам. На этих маленького роста людях были непривычного покроя долгополые шинели, на головах — малахаи с желтыми звездами. Среди прилежно работавших рядовых надменно расхаживали жидкоусые офицеры с тесаками на ремнях. Японские пленные! — Кантуются, — сказал мой товарищ, впрочем, без всякой злобы, — Снежок покидывают. А сколько наших полегло, чтобы этим… снежок кидать, — Помолчав, Степан добавил: — Через время домой отпустим. Чего их кормить понапрасну. Снежок-то кидать мы и сами рады стараться. …Как давно это было!.. За Дедушкиной Лысиной мы сбросили тулупы. Нам, закаленным берелехской стужей, становилось жарко. Незаметно перешагнули перевалы Яблоновый и Карамкен. Все перевалы, перевалы… В Палатке (название поселка) заночевали. Через сто километров — Магадан. Я решил побриться, приодеться. Возвращаясь из тайги, старые «волки» отдаленных разведочных партий считали первейшим долгом сражать барышень из управления совершенно европейским видом. Магадан встретил нас дружной капелью, весенними сосульками на крышах. Термометр только в тени показывал минус один градус, а на солнцепеке был чистый плюс. За пять дней мы совершили фантастический скачок из лютой зимы в раннюю весну. И теперь, когда меня спрашивают о колымских контрастах, я всегда вспоминаю свое путешествие из Берелеха в Магадан. Березовая роща Мне довелось однажды весной пробиваться с навьюченной лошадью по нашим таежным дебрям. Снег стаял еще не весь, но природа уже пробудилась от затянувшейся зимней спячки. Печально покачивались большие кремовые чашечки бескровных цветов подснежника — верная и грустная примета колымского мая. Но, пожалуй, крепче всего наша северная весна утверждала свое право на жизнь полой водой разлившейся речки… Я шел вдоль берега; ведя на поводу навьюченную лошадь. Дышалось легко. Сверху нежарко пригревало солнце. Справа веяло прохладой реки. Она вышла из берегов и скрыла под водой все изъяны своего каменистого, порожистого русла… Препятствие на моем пути оказалось не столь уж неожиданным, но очень досадным. К берегу круто обрывалась сопка и вплотную к обрыву подошла вода. Крутясь и пенясь, весенний поток ударялся в каменное плечо и, обогнув его бежал дальше. Поток-то бежал, а я стоял и думал: как же быть? Попробовал, нет ли брода. Но с первого шага чуть не зачерпнул ледяной воды в свои высокие болотные сапоги и поспешно выбрался на сухое место. Делать нечего: нужно поворачивать обратно, брать влево и двигаться по сопке в обход… Я поднимался по распадку, заросшёму стлаником и лиственницей, досадуя на случившееся. Обход намного удлинял путь, крал у меня дорогое время, а главное, не предвещал ничего нового: те же мхи, тот же ягель, те же кустики полярной березки, сквозь которые так неудобно продираться. Вдоль берега шагалось легко, а подъем был труден и утомителен. Как-то заметно менялась обстановка. То ли солнце поднялось выше, то ли речка уходила дальше — не знаю, но мне становилось тепло и тяжко, как бывает перед дождем. Я обогнул голую громадину, ставшую на моем пути гигантским каменным грибом, и совершенно неожиданно оказался на опушке веселой березовой рощи. Нет, не карликовые березки, что так назойливо цепляются в пути за ноги, увидел я, а настоящие наши российские белоствольные, с ярко-коричневыми почками, набухшими и готовыми каждое мгновение лопнуть. Это было так странно, что я остановился в изумлении, не веря глазам своим. Здесь все оказалось не так, как в настоящей тайге. Исчез мох, который расстилался под ногами а сквозь прошлогодние опавшие листья там и сям бойко проткнулись светло-зеленые иголочки каких-то лесных травинок. Посреди хвойного таежного моря я открыл лиственничный березовый остров. Откуда он взялся здесь? Почему вытеснил лиственницу и стланик? Куда делись капустно-белый ягель и шелковисто-зеленый мох? Я медленно шел сквозь светлую рощу, радовался встрече с милыми лесными земляками и не переставал думать о том, как они попали к нам на Север, как укоренились, почему не вымерзли, не погибли? Разгадка этой ботанической диковины оказалась еще неожиданнее, чем само ее открытие. Белоствольная рощица раскинулась совсем небольшим островком. Я быстро пересек его и снова очутился в обычной колымской тайге. Что же делать? Уходить, не разгадав тайны? Нет, это было решительно невозможно. Я не мог уйти, не поняв причины появления рощи именно в этом месте. Лошадь у меня была смирная и спокойная. Я привязал ее к молоденькой березке на опушке, а сам вернулся в надежде на то, что в конце концов найду причину появления этих теплолюбивых деревьев в сердце глухой тайги, на пологом склоне какой-то безымянной сопки… А солнце поднималось все выше, становилось все жарче, и березки стояли передо мной все той же неразгаданной загадкой. Я шагал по спирали, приближаясь к середине своего странного островка, и когда вышел на просторную светлую поляну, то в центре ее заметил глубокий родник с голыми бережками, покрытыми крупным песком и чисто отмытой галькой. Родник давал начало маленькому говорливому ручейку. Все это было очень кстати: мне давно пора было умыться у студеного ключа. Я сбросил телогрейку и шапку, зачерпнул пригоршню воды и тут же выплеснул ее обратно: вода оказалась почти горячей. Так вот в чем-дело! Этот кусочек тайги обзавелся собственным водяным отоплением. Забавно! Теперь мне все стало ясно: что же еще, кроме милых русских березок, могло расти в этом теплом, благодатном месте?! И еще раз-путь-дорога В конце тысяча девятьсот пятьдесят третьего года я собрался уезжать с Колымы на «материк», чтобы никогда уже не вернуться, больше на Север. Мне предложили академическую аспирантуру, и было очень заманчиво обдумать все накопленное на Колыме, написать диссертацию… Словом, можно и нужно было ехать, а не хотелось, щемило сердце! Так вот тоскливо было, когда ехал на Север, а теперь то же чувство мешало его оставить. Попов сильно постарел, правда, здоровье сохранил несокрушимое. Звал я его с собой, заманивал всяческими прелестями материковской жизни. — Дача у нас будет в Подмосковье. Час на электричке — и Москва! Рыбалка на Оке знатная. Моторку купим. Бор сосновый. Места грибные, не хуже колымских. Заведем пчельник… — Нет, парень, поезжай без меня. Никуда я с Севера не тронусь. Привык! Умру — тебя известят. Помянешь Попова на своей подмосковной даче… А сейчас я к другому делу определился. В развозторг агентом меня берут. В тайгу, в тундру поеду. Час от часу не легче… Хотя неугомонному старику развозная торговля в самую пору. В пушном деле он не то что профессор, а полный академик. Человек редкостного и какого-то удалого бескорыстия. Холода ему нипочем. Не пропадет он ни в тайге, ни в тундре. — Вот провожу я тебя на самолет — и подамся в тайгу, к пастухам, к дружкам своим — таежным охотникам. Повезу им чай, сахар, а у них белок да куниц собирать буду. Две упряжки у меня собачьих. Только вот напарника себе пока не подобрал. Тут ведь человек требуется рисковый. И здесь я сорвался: — А ты и не подбирай. Я с тобой поеду! — Смеешься? — Поеду, Попов! Попрощаюсь и с тобой, и с тайгой, и с тундрой. Старик не стал меня разубеждать и, видно, рад был, и тронуло его мое сумасбродное решение. Так я оттянул свое возвращение на «материк» на целую колымскую зиму. Развозную торговлю начинали тогда на Чукотке и ставили ее сразу широко и умно. Агенты двигались на собаках и оленях по точным маршрутам, правда, совершенно фантастической протяженности. Чтобы «обслужить» все таежные избы и яранги оленьих пастухов, нам с Поповым предстояло сделать не одну тысячу километров. Да и то наш маршрут был не из самых длинных. На промежуточных базах мы должны сдавать купленную у охотников пушнину, пополнять запасы товаров. Все очень толково, продуманно, обыденно. Но это же Север, а здесь и проза развозной торговли превращается в сказку… Упряжка из десяти собак по хорошему, снежному насту способна везти до двухсот пятидесяти килограммов груза. Кормить собак мы могли на строго и надежно обозначенных ночевках, но страховой запас продовольствия нужен и для них. Все же и при этом условии мы брали триста-четыреста килограммов груза. Собачья упряжка похожа на елочку: длинный ствол-поводок, прикрепленный к нартам, а в стороны от него, на ветвях-постромках, симметричными парами — сильные остроухие и остромордые ездовые собаки. Зимний день на Севере короток. Час-другой посветит негреющее солнце, и уже, глядишь, машет оно земле прощальным розовым флагом с вершины заснеженной сопки; надвигаются все густеющие сиреневые сумерки, а вскоре наступает ночь. Пожалуй, она даже светлее и ярче дня. Большим позолоченным фонарем висит щедрая луна, и спокойный свет ее мягко рассеивается в окружающее пространство безбрежными снежными зеркалами. Места Попов знает и уверенно ведет свою упряжку. Я не отстаю. Мы едем лиственничным редколесьем. В зависимости от высоты сопок эти лиственничники бывают сплошь покрыты либо зелеными мхами, либо белым лишайником — ягелем. Сейчас все — и зеленый мох и белый ягель — завалено снегом. И зовут эти леса или зеленомошниками, или белолишайниками. Редколесья, покрытые ягелем, — излюбленные места зимних пастбищ северных оленей… Впереди показался дымок пастушьей яранги. Распахнув ее полог, навстречу нам выбегает смуглая черноволосая женщина — жена пастуха. Мы — желанные гости. Вместе мы распрягаем и привязываем собак. Входим в ярангу. Здороваемся с пастухом. Он лежит на низких нарах, застеленных оленьими шкурами, под теплым одеялом из заячьего меха. Хозяин чем-то болен, у него тугой, вздутый живот, рези. Я начинаю врачевать пастуха домашними средствами. Женщина варит собакам похлебку из оленьего мяса, костей и крови. Делает она все молча, умело, но чувствуется ее тревога за больного мужа. — А как же олени? Кто пасет? — спрашивает Попов. — Собачка пасет. Сейчас пригонит, — говорит хозяйка и молча продолжает свое дело. В яранге чисто прибрано и даже уютно. Она освещена «летучей мышью», обогревается железной печкой с трубой, выведенной наружу. За стенами яранги слышится яростный лай. — Наш Багтыкай олешек пригнал! Женщина надевает шапку, оленью дошку. Вместе с ней встречать стадо оленей выходим и мы. Попов успокаивает наших собак. К ногам хозяйки, яростно рыча на чужих, жмется крепкая, небольшая, остроухая и остромордая (как и наши) собака с глазами злыми, умными и преданными. Это и есть оленегонная лайка Баттыкай, пригнавшая к яранге стадо оленей. Они сбились покучнее в затишке у опушки лиственничного леска. Хозяйка привязывает собаку к крепкому колу у яранги. Выносит большой котел с похлебкой. Вместе с Поповым они кормят собак. Едят собаки жадно и много — верный признак того, что они здоровы и завтра будут хорошо работать. Между тем мое врачевание (оно очень несложно — большая доза касторки и мешочек горячей соли вместо грелки) оказывает свое действие. Почувствовав облегчение, хозяин повеселел. Заулыбалась и его жена. Попов принес пастухам большой пакет с мукой, чаем, сахаром. Хозяйка готовит ужин. Хозяин хорошо говорит по-русски и с увлечением рассказывает об оленегонных лайках. Кстати, их завезли на Колыму из ненецкой тундры, и они быстро и с пользой прижились на новом месте и размножились. — Собака, она ведь тоже разная бывает, — не спеша, подбирая слова, рассказывает хозяин. — Трусливая бывает, и щенка своего может сожрать. Всякую на племя не пустишь! И вот ведь зверь, а свое и у зверя берет… Подошло время на вязку идти — сука игривая становится, непослушная. А подойдет ей время щениться — шерсть она вокруг сосков выщипывать начинает. — Мать! — улыбается хозяйка. — Да ведь и то сказать: щенок у собаки родится совсем никудышный — слепой, глухой, без зубов. А шерсть у этих лаек знаменитая — длинная, густая, с теплым подшерстком. Попов знает о собаках не меньше пастуха и профессионально поддерживает разговор. — Шерстью только и спасается, — соглашается хозяин. — А то в тундре летом гнус заест, а зимой — стынь. У жены пастуха свои мысли, женские: — Ласку собачка любит… — Пастух пока лайку свою обучит, — неторопливо ведет рассказ хозяин, — набегается, что твой конь. Ну зато уж, если руку на собаку не поднимал, она ему хорошо послужит: и беглого оленя возвратит — в тундре полный обыск произведет, а не упустит глупого, стадо собьет, и повернет, если надо, и на волка кинется… Глухо и как-то неуверенно, словно проверяя самого себя, зарычал Баттыкай, потом залаял, заметался на привязи. Хозяин насторожился: — Собаке верить надо. Она зря лаять не станет. Мы быстро оделись, схватили ружья, выбежали из яранги. Баттыкай рвался с цепи, яростно лая в сторону тундры. Олени мирно дремали поодаль от яранги, не чуя опасности, а она была совсем рядом. Против ветра, чтобы дух звериный уносило от стада, к нему подбиралась пара волков. Две темные зловещие тени осторожно двигались к табуну, хоронясь от лунного света за редкими стволами невысоких лиственниц. Хитрые звери, умные… Попов и хозяин яранги выстрелили разом. Один волк метнулся в лесок и пропал. Другой — остался на месте. И когда тушу серого недруга волокли к яранге, олени пугливо шарахнулись в сторону. А Баттыкай при виде мертвого врага успокоился и улегся отдыхать на свое место у входа в ярангу. Яблоновый перевал Нелегко нам было, но с неизменным уважением вспоминаем мы свое дело и свято чтим память друзей, отдавших жизнь свою, чтобы открыть для детей и внуков золотые клады, схороненные природой в вечной мерзлоте нашего Севера… Откуда бы из тайги к побережью ни ехать, а Яблонового перевала не миновать. У колымчан с этим перевалом особые счеты. Говорили, что был он настолько тяжел, что его не всегда одолевали даже опытные каюры на сильных оленьих упряжках. Колымские ветераны рассказывали, как пятились они задом на гусеничном тракторе, чтобы взобраться на передом проклятой горной кручи: иначе, как задним ходом, Яблоновый перевал невозможно было взять даже могучему железу на гусеницах. Сегодня это обычный участок Колымской трассы. Пестро окрашенные столбики огораживают обрывы. Без видимых усилий, как нечто само собой разумеющееся, на Яблоновый перевал взбираются сорокатонные автомобильные поезда. Подступаешь к нему исподволь, спускаешься незаметно. Бывают на трассе и покруче подъемы и спуски. Почти не верится уже, что гибли на этом перевале люди, пробивая дорогу в тайгу. В записной книжке у меня хранится с тех лет безымянная заметка. Выписывая из старой колымской газеты факты о деяниях, пионеров края, я не удосужился отметить их имена. Беспечны мы были тогда к славе своих товарищей… Вот она, эта выписка, из дневника неизвестных героев: «Дороги через перевал не было. Наверху дула поземка. Неся на спине груз, люди шли гуськом по глубокому снегу и ступали след в след. На месте, где должны были стоять палатки партии связистов, мы увидели ровную снежную пелену. В одном месте прямо из снега шел дым. Оказалось, что здесь под снегом торчит кончик трубы, выходящей из одной палатки. Люди здесь были погребены под снежным покровом. Наши рабочие, у которых воспалились глаза от яркого солнца и снега, остались здесь отдыхать, а мы вдвоем отправились дальше. Шли по хребтам сопок, без лыж. По твердому насту это было не трудно, но когда переходили через распадки, проваливались по пояс. Тогда мы брали в руки ветки стланика и ползли, упираясь ими в снег. На обратном пути мой товарищ ослеп. Глаза у него слезились, а веки опухли. Тогда я пошел вперед, а он двигался сзади, держась за конец палки, которую мы вырезали в тайге. Было трудно, но мы дошли…» Вот так они работали. Было трудно, но они дошли! И сейчас мы снимаем шапки, подъезжая к Яблоновому перевалу. На его вершине стоит обелиск, напоминая живым о гибели колымских связистов, ценою жизни своей протянувших через тайгу ниточку телефонной связи. Пурга Третьи сутки и днем и ночью мела пурга. Заиндевелый, с сосульками льда на усах и ресницах, в избушку вошел Попов. — Ну как? Метет, не утихает? Попов мне ничего не ответил. Молча раздевшись, он подсел к железной печке и начал стягивать залубеневшие валенки. — Не утихает пурга-то, метет? — снова спросил я Попова. — Килограмма два помидоров соленых осталось да муки две миски. Есть людям будет нечего завтра. Я знал об этом и без Попова и мучительно думал о том, что же делать? Пурга замела перевал, который отделял нашу разведку от базы. — Может, подойдет трактор-то, подождем еще? — У моря погоды не дождешься. — Застрял, наверно, наш трактор в пути где-нибудь. — Может, и в пути застрял, — Попов разулся, размотал холодные шерстяные портянки и грел у печки покрасневшие ноги. — Трактор-то ладно. Тракторист замерзнет. Пропадет человек, — сказал Попов, как бы отвечая самому себе на какие-то свои мысли. Он нацедил из кипящего чайника кружку крутого кипятку и стал пить его. Только сейчас я почувствовал, как сильно озяб этот человек, привыкший к холодам и закаленный Севером. — Что же делать будем, Попов?. — На перевал пойдем. Человека выручать надо. Да и провизией, может, разживемся. — В такую пургу? С ног же валит! — Ничего, не повалит. Не решаясь честно признаться, что сам боюсь идти на перевал в такую погоду, я сказал Попову: — Мы с тобой пойдем. Боюсь, люди не пойдут — откажутся. — От хорошего дела люди никогда не откажутся, — сурово возразил мне Попов и, помолчав, добавил: — А ты не бойся, парень! Хуже бывало, выдюжим. Отогревшись немного, Попов сказал: — Думать нечего, собирайся. — Глядя на ночь? — А теперь что днем, что ночью — все едино. Несет — свету божьего не видно. Да и день теперь с гулькин нос. И это было правдой. Какой, день в январе на 64-й параллели! Я стал молча собираться. Попов ушел в барак снаряжать людей. Наш отряд отправился во втором часу. Темнело. Колючий ветер обжигал лицо. Впереди шел Попов — высокий, решительный, уверенный За ним растянулись цепочкой двадцать человек, одетых тепло, но все равно ненадежно. У каждого была лопата и мешок за плечами, на лямках. Я замыкал шествие. Предстояло пройти километров двенадцать навстречу ветру, без дороги, пологим, но утомительным подъемом. Нагнув голову, но не отворачиваясь от леденящего ветра, Попов шел, увлекая за собой людей. Он как бы раздвигал свистящий воздух своей величавой фигурой. Вероятно, шли мы очень долго. Трудно было что-нибудь понять в этом слепящем безумии. Издеваясь и злобствуя, пурга ни на минуту не прекращала своей бесовской пляски. Взметая вихри колючего снега, ветер бросал его нам в лицо, под шапки, в рукава меховых курток. На мгновенье он утихал, словно замахиваясь, чтобы больней ударить, и снова вздымал снежные вихри. Временами ветер широкой поземкой толкал по необозримому снежному полю невысокий белый вал, будто скатывая гигантский ковер, сотканный из снега. А Попов все шел, ломая ветер, пригнув голову, не отворачиваясь. Когда начали падать люди — в начале пути, в середине его, на исходе? Я не могу этого сказать. Я знаю только, что мы останавливались, поднимали слабеющих, что-то кричали, заставляли сильных волочить слабых, оттирали друг другу отмороженные щеки, глотали спирт, отдирая прикипающее к губам горлышко фляги… И шли за Подовым все вперед и выше, к перевалу. Вдруг Попов остановился у высокого, бугра. Весь отряд кучно подтянулся к вожатому. — Должно, это и будет наш трактор, — сказал Попов. — Погиб человек. А может, вызволим. Давайте откапывать.. Мы разделились на две группы. Одна, под моим началом, стала раскапывать высившийся перед нами холм. Другая, под командой Попова, чуть в стороне, добывала из-под снега полегший на зиму стланик… Тракторист спал в кабине своего трактора. В огромном тулупе поверх оленьей дохи, в меховых сапогах, под теплым снежным одеялом — он не мог замерзнуть насмерть. Но и растолкать его было невозможно, — пульс едва прощупывался. Он был жив, но жизнь в нем теплилась еле-еле. Между тем Попов сумел развести большие костры. Кедровый стланик загорается легко, как нефть; и горит жарко, как уголь. В затишке, за тракторными санями, люди готовили горячий ужин. Мы положили тракториста к теплу на его тулупе. Попов сказал: — Теперь давайте его изнутри согревать. Он принес котелок с кипятком, полуприподнял голову тракториста и концом ножа разжал ему зубы. Деревянной ложкой я пытался влить ему в рот кипяток. С помощью Попова человек проглотил глоток горячей воды, потом еще один, потом у него открылись глаза, мутные и никого не узнающие. В сонном забытьи он смотрел на нас бессмысленным взглядом. Нужно было спасать человека, но как? Этого мы не знали… Мы соорудили из жердей стланика носилки, завернули тракториста в тулуп и понесли к жилью. Нелегко нам было добраться до своего дома. Пурга бушевала с неослабевающей злобой. Но теперь мы спасали товарища, который не побоялся рискнуть жизнью, чтобы не дать умереть нам, и мы, превозмогая усталость, торопились дойти, чтобы не дать умереть ему. Как умели, мы впрыснули трактористу камфору, уложили его в постель, поили сладким горячим чаем. Только на третий день тракторист пришел в себя. А еще через неделю он окончательно встал на ноги. К тому времени утихла пурга. Мы прокопали в сугробах снега, уплотненного ветром, дорогу, и тракторист благополучно доставил на нашу стоянку огромные сани с драгоценным грузом. Вечером мы все вместе пили чай — горячий и черный, как кипящая смола. — Ну, парень, — сказал трактористу разомлевший Попов, — видать родила тебя мать в сорочке. По всем статьям тебе на этот раз умирать полагалось. — А я взял да и жить остался! — Тракторист озорно подмигнул старику. — И знаешь почему? Смерть она, батя, живых людей сама до смерти боится. Встреча Жилье свое орочи не строили. Юрты они шили из оленьих шкур и набрасывали на каркас, собранный конусом из жердей. Чтобы не разметало это шитое жилье ветром, его сверх шкур крепили такой же конической решеткой из жердей. Какое-то подобие тамбура задраивали двумя полстями тоже из оленьих шкур. В такой юрте вокруг дымного очага ютилась вся орочельская семья: дед с бабкой, молодые, их дети. Когда олени выедали окрест ягель, орочи грузили юрту на нарты и всей семьей вместе с кормильцами-оленями откочевывали на новое место, очищали площадку от снега, ставили каркас, набрасывали на него шитое жилье, крепила поверх жердями. И так вся жизнь проходила в кочевье с места на место, в непрестанных заботах о пище и тепле. На моей памяти эти люди не имели понятия о белье, полотенце, бане… В самом начале тридцатых годов мы вели разведку невдалеке от Маякана, но очень далеко от привычных условий человеческой жизни. В партии нашей заболел рабочий. Он температурил, с трудом двигался, жаловался на боли в правой части живота. Скорее всего у него был аппендицит. — В больницу надо парня, — озабоченно говорил Попов. — Худо бы не получилось. Можем и недосчитаться человека. Но где она, эта больница? Через какие зимовья к ней пробиваться? Есть ли вообще в округе врач, способный оперировать больного? Решили посоветоваться с орочем Тимофеем Васильевичем Акимовым — он обосновался со своей юртой, семьей и десятком оленей поблизости от нашей разведки, наведывался к нам, приносил рыбу, мы давали ему немного муки, пороху, дроби — по-соседски жили. Не знаю почему, но орочи носили чисто русские имена и фамилии. Первый раз я тогда попал в орочельскую юрту. Тимофей Васильевич неторопливо обдумывал мою просьбу. — Фельдшера надо, — сказал он после долгого молчания. — Вот и я говорю. Отвези. У тебя олени. — Отвезу. Человек помирать может. В тот же день Тимофей Васильевич явился к нам на стан с двумя упряжками оленей. Мне запомнились его меховые одежды, расшитые красивым орнаментом из белых, светло-коричневых, оранжевых и бирюзовых полосок и нитей. Таким же узором были отделаны его оленьи унты. Мы укутали больного товарища в тулуп, положили на нарты, снабдили продуктами и проводили в дальнюю дорогу. Дней через десять сосед благополучно возвратился и доложил, что фельдшер нашего товарища «маленько резал» и что он, наверное, останется живой… Вскоре Тимофей Васильевич откочевал на новое место, и мы, потеряли друг друга из виду — тайга и тундра беспредельны! Лет пятнадцать спустя, уже после войны, ехал я отдыхать на курорт Талая. Дорога моя пролегала через те же маяканские места, где обосновался орочельский колхоз. Я попросил показать мне дом председателя. Орочонок — круглый, как шар, в расшитой шубке, в теплой меховой шапке, в беспалых рукавицах на помочах, чтобы не потерял, — привел меня к высокому крыльцу деревянной избы, стоящей на подклети, забранной тесом. Добрая эта изба была мастерски срублена в лапу, проконопачена, надежно покрыта дранью по крутой кровле. Светлее окна плотники изукрасили наличниками. Видно, русские мастера рубили эту ладную избу. Хозяином ее оказался мой давний знакомый Тимофей Васильевич Акимов. Оба мы за полтора десятка лет не стали моложе, загрубели на колымском ветру и солнце, но сразу узнали друг друга и очень обрадовались встрече. — Удружил! Спасибо, — говорил Тимофей Васильевич. — Как же, как же — председатель. Помаленьку хорошо живем. Анюта, картошечки нам на сальце… Своя, своя. Три гектара сеем, — многозначительно подчеркнул хозяин. — Своя картошка у нас теперь… Три гектара посевной площади на целый колхоз, по нашим степным понятиям, могут вызвать улыбку. Огород! Но если эти три гектара отвоеваны у вечной мерзлоты, если каждый корень долгие недели выращивали под теплой крышей в глиняном горшочке, если в грунт с наступлением тепла картошку высаживали рассадой, если у людей здесь на земледелие в запасе три относительно теплых месяца, а у них еще стадо оленей в 3000 голов, кочующее в тундре, бригада охотников, промышляющая пушнину в тайге, рыбаки, добывающие рыбу из-подо льда, — тогда эти три гектара собственного картофельного поля — заслуженная гордость приполярного колхоза. Жена Тимофея Васильевича молчаливо, но приветливо и улыбчиво поливала мне на руки теплую воду над большим эмалированным тазом; дала чистое полотенце. А потом втроем мы сели за стол. Дети председателя учились в школе-интернате. Сразу после ужина хозяйка ушла отдыхать. Она спала за перегородкой на широкой кровати, под теплым заячьим одеялом, на высокой подушке в пестрой ситцевой наволочке. Анна Трофимовна уже несколько лет работала на колхозной ферме телятницей. Нелегкое это на Севере дело. Сильно устала за день. Спала крепким сном. А мы с Тимофеем Васильевичем проговорили до утра, вспомнили кочевье в тундре, давнюю нашу разведку. Гостеприимный хозяин весело посмеивался, похлопывал меня по коленям и все повторял: — Было, всё было! «Тайга отступает» Отступает враг. А тайга? Враг ли она человеку? Почему ей суждено отступать под его натиском? Слова «тайга отступает» стали на Колыме чем-то вроде победного клича. А мне всегда грустно было их слышать… Русские люди разведали этот край лет триста тому назад, когда в 1638 году сотник Иван Постник с казачьей ватагой проник к верховьям Индигирки. Советская власть утвердилась на окраинном Северо-Востоке России году в двадцать четвертом. К этому времени «туземцы» задолжали русским и американским хищникам и своим доморощенным «князьям» за боеприпасы сорок тысяч белок. Списание этого «долга» стало одним из первых государственных актов новой власти в Колымском крае. Видно, могучие силы развязала Советская власть на Колыме. Началось ее стремительное развитие. Сегодня Колыма с юга на север и дальше двумя разветвленными нитями на запад до Индигирки и на восток до Чукотки расчерчена властными линиями знаменитой Колымской трассы — ее главного нерва, ее артерии, ее жизни и силы. Есть у нас все основания гордиться теперешней Колымой. Прииски и рудники, фабрики и заводы, включая литейное, электротермическое и мартеновское производство, угольные шахты и карьеры, автомобильные шоссе, морские порты и речные пристани, всеобъемлющая почтовая, телефонная и телеграфная связь, рыбные промыслы и пушные фактории, оленьи стада и северные огороды колхозов и совхозов, пищевые и витаминные комбинаты, исследовательские институты, школы и техникумы, пединститут, свое издательство и десятки газет, больницы и санатории, Дома и Дворцы культуры, стадионы и яхт-клубы, уникальный Магаданский краеведческий музей, театры и кинематографы, города и поселки — вот что такое сегодняшняя Колыма. Будучи в тех краях, мы читали «Советскую Чукотку» и знали, что набирала ее чукчанка. Мы входили в рубленую якутскую избу и видели накрытые одеялами кровати и электрические лампочки. В амбулатории нам лечила обмороженные пальцы орочонка в ослепительно белом халате. Эвенки и камчадалы учились по своим национальным букварям… Спасено от вымирания множество маленьких народов Севера. В короткий срок, в миг истории удалось приобщить их ко всему достоянию современной цивилизации, вплоть до телевизора! Я не знаю чуда чудесней! Вся обжитая Колыма пропитана смоляным духом окантованных лиственниц, прокурена жарким дымком кедрового стланика. Вся она покоится на оттаянной или, наоборот, законсервированной мерзлоте. Вся она жмется к своей трассе. Вся она на месте вырубленной и раскорчеванной тайги. Я любил бывать в тех местах, жизнь которым дала наша разведка. Однако всегда с тоской и тревогой замечал исчезновение тайги далеко окрест: лес сведен, ключи и речки обмелели, зверя, рыбы и птицы стало намного меньше. Конечно, колымская тайга — зеленый океан. Овладели мы в нем пока только узенькой придорожной полоской. Тайги на Колыме много. И все-таки не нарушить бы нам равновесия колымской природы, не обратить бы отступление тайги в ее паническое бегство, не оголить бы край, не опустынить его. Не забыть бы нам Марксовой тревоги о том, что если культура развивается стихийно, она оставляет после себя пустыню. Все страшно убыстрилось в наши дни. Триста лет дремала Колыма с того времени, как открыли ее русские люди. А нам не понадобилось и десяти лет, чтобы взять в крае доступное золото, разведать и обжить на западе студеную Индигирку и на востоке еще более суровую Чукотку. Сегодня мы и вооружены по-другому. На месте кайла и тачки — гидромонитор и драга. На месте крошечных электростанций, движимых дизельным топливом или напором ледяных речушек, забранных в бесконечные деревянные лотки, — Билибинская атомная электростанция и Вилюйский гидроузел в зоне вечной мерзлоты по ту сторону Лены. А теперь вот и Колымская ГЭС. Вместо маломощных полуторатонок с газогенераторами на древесной чурке — грузовые вертолеты и могучие автопоезда на особой резине, словно не замечающей страшной зимней стужи. Неосторожное обращение с такой техникой (при наших невообразимо высоких темпах) может нанести тайге урон. И поэтому мы всегда должны помнить, что Колыма — это не только богатые недра, но и не сравнимый ни с чем по красоте и снежно-зеленой мощи своей российский край. И пусть энергичная разработка недр этого края идет рядом с неусыпной охраной его природы. О книге и ее авторе Книга «Поклонитесь колымскому солнцу» — это романтический разговор о Севере, а точнее о Колыме. Писатель с читателями разговаривает, отбирая слова броские, а характеристики краткие, удачно находит нужные художественные детали, стремится раскрыть суть явления. Поэтому так глубоко западают в душу и надолго сохраняются в памяти чарующее своеобразием колымское небо, колымский снег и весенние паводки. Здесь благотворно слились в одно целое описательно-очерковое. устремление автора с его тягой к публицистическому психологизму. И получилась хорошая, ясная, содержательная проза. Гавриил Семенович Колесников родился в 1907 году в Самаре, на Волге. Очень рано, с десяти лет, начал работать. В 1925 году он окончил школу фабрично-заводского ученичества, стал слесарем по ремонту пароходных машин. Вскоре Г. Колесникова послали в деревню на комсомольскую работу. Три года он прожил в селах Пугачевского уезда. В 1933 году Г. Колесников окончил Московский нефтяной институт имени академика Губкина. Несколько лет проработал специалистом нефтяной промышленности. Затем работа на долгие годы связала его с Крайним Севером. Край вечной мерзлоты и несметных богатств оставил неизгладимое впечатление. На вею жизнь он полюбил и запомнил его. Литературой Г. С. Колесников начал заниматься, когда постоянным местом его жительства стал Дон. В 1954 году журнал «Вокруг света» опубликовал его большой цикл «Северных историй». Одновременно в альманахе «Дон» появилась его сатирическая повесть «Дело прокурора Громобоева». С этого времени в творчестве Г. Колесникова переплелись две в равной мере дорогие ему темы — Север и Дон. «Поклонитесь колымскому солнцу» — своеобразный творческий отчет автора перед своими товарищами-колымчанами, с которыми он долгие годы работал над освоением и преображением этого сурового и чудесного края. Михаил Никулин